По лицу Дориа пробежала судорога.
– Если обстоятельства таковы, как говорят, ничего не поделаешь. Но Гоццано писал мне незадолго до смерти, – приор не договорил: новая судорога исказила его лицо.
На вопрос, где письмо, епископ поспешно ответил, что оно сожжено. «Тогда я не думал, что оно может понадобиться. В общем, данные тебе полномочия и твои способности… Попытайся разобраться на месте. Там будет Леваро – старший денунциант[4] – рассчитывай на него, он мне родня. Не докладывай об этом деле в Рим! Если что-то выяснится, вернее, что бы там не выяснилось – извести только меня». Джеронимо промолчал. Тихо склонил голову, опустился на колени, принимая благословение.
За сборами, помогая Гильельмо паковать книги, затягивая ремни на дорожном сундуке, Империали в недоумении возвращался мыслями к только что закончившемуся разговору. Что произошло в Тренто? Что за человек был Фогаццаро Гоццано? Что он написал епископу перед смертью? А главное, почему приор солгал, что сжёг письмо?
Это свойство в себе Империали хорошо знал. Глубокое понимание людей и любовь к ним, как к братьям в Господе, ещё в юности породили в нём необъяснимый, но безошибочный слух на ложь, фильтрующий слова людские не в произнесённом слове, но в глубине сердца. Этот слух позволял ему моментально отделять истину от её извращений, словесных плевел. Джеронимо не анализировал в себе это качество, но всегда безотчетно пользовался им.
Епископ, безусловно, лгал. В этом не было сомнений.
Но почему? Империали хорошо знал учителя. Умный и циничный, Дориа был из тех, кто, заслышав петарды фейерверка, бывают уверены в нападении неприятеля, учуяв запах роз, озираются в поисках похоронной процессии, а узрев затмение солнца, полагают его концом света. Дориа всегда вычленял из всех причин самые безнадежные следствия и в самых невинных вещах прозревал самые ужасающие основания, проявляя при этом истинно христианскую готовность принять их с полным душевным смирением. И чтобы лицо такого человека исказила такая боль, нужно нечто большее, чем дурная молва на орден.
Ладно – «sufficit diei malitia sua – довольно для каждого дня своей заботы».
Уезжали все они затемно, в воскресение, второго июля, до рассвета. Проводить их вышли Оронзо Беренгардио, Джанни Регола, келарь брат Рудольфо, камерарий брат Джованни, госпиталий и прекантор. Спенто и Фьораванти тоже выехали с ними, и их путь лежал в Больцано, в Трентино-Альто-Адидже, в нескольких часах езды на север от Тренто.
У ворот Джеронимо обернулся на монастырь. Он никогда не привязывался душой местам, куда забрасывала монашеская судьба, и сейчас покидал его почти без сожалений. Гильельмо же оглядывался с тоской: что ждёт его в Тренто? Впрочем, пока с ним Джеронимо… Аллоро истово молился все предшествующие дни, чтобы Господь не разлучил их, и, получив общее с другом назначение, в ликовании возблагодарил Всевышнего.
Они в последний раз прошли под аркой, венчающей монастырские ворота. Шаги отчетливо и гулко звучали под её каменными сводами. «Quomodo sedet sola civitas!»[5] – тихо пробормотал Гильельмо цитату из Иеремии. «Да, – мысленно согласился Джеронимо, – как одинок город, как одиноки шаги путника, как одинок в этих предрассветных сумерках дух мой…»
Глава 2
В которой упомянутые в конце предыдущей главы епископом Лоренцо Дориа полномочия и способности мессира Джеронимо Империали начинают проступать достаточно явственно.
Три дня доминиканцы были в пути, пока на четвертый не достигли древнего галльского поселения на реке Адидже, которое немцы называли Триентом, а местные монахи – Тридентиумом. С 1027 года по Рождестве Господнем, когда епископ города получил княжеский титул, Тренто стал центром церковного княжества.