Зинаиде после моего рассказа стало ясно, кто капнул на председателя

– Валя, а ты, если приедут оттудова, расскажешь, как было? Не испужаешься?

Мать, услышав рассказ, тоже воодушевилась:

– А чего пужаться? Дитя врать не умеет. – И подумав, добавила. – В таком деле…

Письмо односельчан, говорили, дошло «куда следует». Приезжал следователь, вел всякие разговоры, Зинаида указывала на меня: мол, расспроси мальца. Я рассказал. Месяца через три арестант вернулся в село.

А в общем-то тамбовские мужики и правда не любили Сталина. И не очень скрывали это. Однажды я принес отцу обед, завернутый в тряпицу: картофелины и кусок хлеба. На время обеда мужики, работавшие в конюшне, кузнице, собирались в правлении. Табуреток было две-три, поэтому все устраивались у стен на корточках. Подопрут стены спинами, дымят нещадно махру, подтрунивают друг над другом. Тон всегда задавал одноногий Шлянин. Жертвой его чаще всего оказывался наш сосед – Кирсон.

Тут надо рассказать о дружбе и вражде этих двух людей. Оба воевали в первую мировую бок о бок, и вышло так, что Кирсон вытащил с поля боя Шлянина. Шлянин попал в госпиталь, пролежал в нем не один месяц, возвратился во Владимировку без ноги. А Кирсон вернулся раньше. Еще до призыва в армию Кирсон и Шлянин обхаживали одну и ту же девку и вот вышло так, что Кирсон дома, а Николай Шлянин то ли в госпитале, то ли косточки его где-то гниют. Кирсон так и сказал избраннице: не знаю, мол, видел, как санитары в повозку грузили, а куда увезли, не знаю. И жив, не жив, тоже ничего такого не знает, не ведает. Правду сказал. Девка поохала-поахала, а жить-то надо. Сыграли свадьбу, и вскоре забрюхатела. Тут-то и объявился Шлянин на деревяшке. Пока не притерлась культяпка к деревяшке, хромал сильно, ругал деревянную ногу, грозился сжечь. А заодно доставалось и Кирсону:

– Погодь немножко, достану я тебя. Шлянин искренне считал, что Кирсон воспользовался ситуацией, обманул кралю. А так бы девка обязательно выбрала его.

Однако время лечит, и любая душевная боль рано или поздно утихает. Да и не мог Шлянин не понимать, что обязан Кирсону жизнью. И потихоньку раздор их перешел, нет, не в дружбу, а, так, в приятельские отношения, в такие, когда один подтрунивает над другим, но без злобы, а второй не обращает на это внимания. Впрочем, все это относилось к делам давно минувших лет, а когда я оказался в правлении колхоза, они были уже в солидном возрасте, а краля их – полуглухой изработавшейся на колхозных полях старухой.

Мужики сидели, подперев стену спинами, обменивались новостями, у кого какой табак уродился, у кого покрепче, а у кого такой, что одной затяжки хватит накуриться. Разговор этот о табаке затевался и с целью раскрутить кого-нибудь на дармовую закрутку. Потом разговор перекинулся на то, как год прожить до нового урожая, вообще на жизнь – тяжелую и безысходную. И вот вступает в разговор Шлянин. Как всегда, с подковыркой. Смотрит на Кирсона:

– Ты, Кирсон, скажи, почему, к примеру, Ленин всегда ботинки носил, а Сталин – сапоги?

Кирсон, долговязый старик с подпаленными усами, будто бы и не слышит Шлянина, слюнявит краешек лоскутка бумаги, закручивает очередную цигарку, стараясь не обронить ни одной крупинки махры. Шлянин привстал, подставил бумажку к кисету Кирсона:

– Сыпани малость. Давно не пробовал твоего.

– Одна попробовала да родила, – некстати отозвался Кирсон. – И тут же поправился. – Свой иметь надо.

– Ох, Кирсон, Кирсон, тебе бы жердью на меже стоять, а ты человеком народился. Ты, можно сказать, зазря родился, если тебе жалко щепотку табака другу отсыпать. У тебя вон усы-то совсем ржавые стали, ты как Матрену целовать-голубить станешь? Она же общиплет усы-то твои как у куренка.