– Эй, фашистка, ты куда?!

Мама, худого слова не говоря, разворачивается с миской в руке и завозит пшенной кашей прямо в физиономию тетке, которая так про нее сказала. Шел сорок восьмой год, четырех лет не прошло, как отгремела Великая Отечественная с фашистами. Откуда моей, не умевшей «ботать по фене», маме было знать, что «фашистами» в лагерях звали просто всех политических. Ну а блатных блатные звали «людьми». Всех же прочих «придурками». Этих последних было в том лагере больше всего.

Миска с кашей еще только начинала полет, как мама раскаялась в этом своем порыве. Нельзя горячей кашей лепить в лицо женщине. Даже если она грязно выругалась.

После, вспоминая, мама сама себе удивлялась – что на нее нашло? Может, это воздух свободы, небо над головой вскружили ей голову?

Но дело было сделано. Тетка орала благим матом, мама ждала, что ее растерзают, и я в ее животе совсем притихла.

Маму не растерзали. Вся столовая сбежалась посмотреть, что натворила новенькая. Драться, будучи на сносях, горячей кашей – такого еще не видели в женском лагере для беременных женщин, молодых матерей и инвалидов. Но облепленная пшенкой физиономия огромной тетки никого не огорчила. Вся столовая гремела, охала и рыдала от смеха долго, до изнеможения. Хохотали и блатные, и политические, и те разнообразные, которых было больше всего, и вертухаи-охранники, и хлеборезка, и вольнонаемная повариха, и «шестерки» на раздаче. Смеялась и Натка Звездочка, главная из тех четырех, что сидели за столом, где мама нашла себе место. В конце концов тетка как-то отскребла кашу хлебом, умылась под стоявшим у дверей рукомойником и ушла в дальний угол столовой. А маме юркая шестерка с раздачи принесла новую миску каши с кубиком настоящего масла, оплывающим на вершине дымящего пшенного кургана. И мама без разговоров принялась кашу уплетать, не глядя особенно по сторонам, заедая и собственный страх, и нежданный успех. Маме все время хотелось есть. Потому что это мне хотелось.

Натка Звездочка тоже ела с аппетитом, потому что была розовой и кудрявой кормящей матерью двухлетнего Славика… а также плечистой и грозной рецидивисткой, промышлявшей на воле грабежом и разбоем.

Натка ела и поглядывала на маму с любопытством. И вот она спросила:

– Вы что такая смелая? Никого не боитесь?

И мама ответила, не поднимая головы:

– Никого.

Они продолжали есть кашу. А когда настала очередь жидкого и мутноватого чая, Натка вдруг еще спросила:

– И меня не боитесь?

Мама ответила:

– Пока нет. А что, надо бояться? – и подняла на Натку глаза от чая. Посмотрела в ее румяное лицо, заглянула в холодные ясные очи и в тот самый миг стала бояться.

А Натка помолчала чуть-чуть, подумала. И сказала:

– Посмотрим.

Она встала из-за стола и пошла не спеша к выходу в своих ватных стеганых штанах, облегающих могучие бедра. Соседки по столу переглянулись и со значением посмотрели на маму.


Маме вертухай указал место в третьем бараке. Здесь обитали «придурки» – шестерки, старухи-колхозницы, попавшие в лагерь по доносу соседей за украденное в поле кило гнилой картошки, проштрафившиеся кассирши сберкасс – много их было после отмены карточек и обмена денег… Барак был грязным и холодным, на ночь истопили печь, но дрова экономили. После отбоя к маме на нары присела уже знакомая девчонка с раздачи и зашептала скороговоркой, без знаков препинания, но с одышкой:

– Вам бы поосторожнее… вам темную… вам и до родов… Натка не спустит… ей нельзя – она козырная… вы бы того… в другой барак…

И ушла.

Тогда мама свернула свой тюфяк и одеяльце с подушкой, взяла узелок с одеждой и пошла из третьего барака в соседний. Там места не нашлось. Не нашлось и в следующем. И везде на маму смотрели по-разному, но одинаково пристально. В конце концов нужно же было где-то ночевать. Мама набралась храбрости и вошла в последний барак, из трубы которого сыпались искры веселого жаркого огня вместе с кудрявым, как волосы Натки Звездочки, дымком.