. Помню только, как сидел у него на коленях, и ничего больше.

А мама?

Мама умерла, кажется, в 1934-м. Мне тогда двенадцать, от силы тринадцать было. Но я точно не знаю – кладбище, на котором она похоронена, дважды бомбили. Первый раз – в 1939 году, второй – во время Варшавского восстания. Камня на камне от ее памятника не осталось. Когда в 1939-м сдавал выпускные, мне сказали, что надо пойти на могилу мамы и сказать: вот, сдал на аттестат. Тогда еще хотя бы следы ее могилы сохранялись, но там то ли новую аллею прокладывали, то ли еще что-то делали, так что в 1940-м могилы и в помине не было.

Кем был ваш отец?

Очень интересный вопрос. Об этом никто не знает. Вообще никто в доме. Может быть, и знали, но я был слишком мал, чтобы со мной на такие темы разговаривать. Мама работала в детской больнице сестрой-хозяйкой, всегда в вечернюю смену. Вовращалась в четыре утра, когда я уже спал, а дома была только Франя.

Франя? Кто это?

Ну… Такая себе Франя. У меня не было родни. Родители, как я говорил, приехали из России. У мамы – двенадцать братьев, все эсеры. Не знаю, то ли в 1918-м, то ли еще в каком-то в Гомель пришли большевики и вытащили из дома всех братьев (у деда было так много детей потому, что он все ждал девочку). Не смейтесь, это важная деталь. Так вот, когда этих двенадцать братьев повели к памятнику Понятовскому, чтобы расстрелять, моя мать, этакая маленькая девочка, затесалась между ними, а какой-то русский чубарик заметил и как закричит: «Девушка, удирай!» Всех их расстреляли, только она осталась. Кажется, после войны вдруг появилась тут дочка старшего из братьев, Таня. Она уже умерла… Или, может, еще жива, не знаю… Кроме нее, другой родни у меня нет. Как двенадцать братьев в парке Паскевича возле памятника Понятовскому в Гомеле шлепнули, кто еще остался?.. Как говорил Ленин, будем продолжать эсеровскую политику, а самих эсеров – в тюрьмы. А при надобности лучше расстрелять – в тюрьме еще кормить надо.

Ваш отец тоже разделял эсеровские идеи?

Не знаю… Ничего не могу сказать. Мать была типичной социалисткой, то ли руководителем, то ли секретарем женской социалистической организации[7]. В те годы все они делали революцию вроде бы легально. Это была еще та революция – женщины, социалистки, к тому же еврейки.

То есть ваша мать состояла в Польской социалистической партии?

Нет, она была в Бунде[8]. Помню, взяла меня на какой-то их митинг, где выступала. Он проходил в Варшаве. Бунд – это была еврейская социалистическая партия вроде польских социалистов. Они обещали, что построят тут социализм, и неважно, кто ты – украинец, белорус, еврей, поляк – всем будет хорошо.

А насчет коммунистов в тридцатые годы у вас уже никаких сомнений не было?

Конечно не было. Я знал, что коммунизм – это обычная диктатура, которая убивает людей, чтобы удержаться у власти. Меня этому сызмальства мама научила, моей заслуги тут нет. Однажды (кажется, в 1933-м или в 1934 году это было, не помню[9]) она мне сказала: «Марек, если хочешь последний раз в жизни увидеть настоящий социализм, поехали со мной в Вену. Потом социализма нигде не будет». Там проходила Рабочая олимпиада, но я предпочел поехать в лагерь с подружками.

В каких школах вы учились?

Меня из всех школ то и дело вышвыривали.

Расскажите об этом подробнее.

Да стыдно… Я плохо учился. У меня был туберкулез, в школу я пошел очень поздно, сразу в четвертый класс. Потом – гимназия. В этой, первой, гимназии я проучился два года. Нам не разрешалось ходить на демонстрацию Первого мая, а я пошел. Когда возвращался, встретил директора и, как вежливый мальчик, поздоровался. Наутро он вызвал мою опекуншу и говорит: «Я обязан его выгнать за участие в демонстрации, но не выгоню только потому, что он дурак. Если бы он со мной не поздоровался, я бы ничего не заметил». Последние два года я учился в школе Купеческого общества. Мне там пришлось несладко – в школе всем заправлял НРЛ