– Пойдем в город, – позвал утром Мевлюта отец.

– Я останусь здесь, – отозвался тот.

– Сынок, послушай. Их разборки надолго, они ненасытны, не успокоятся, пока не перебьют друг друга, не напьются крови, а политика – лишь повод… А мы лучше будем продавать свой йогурт, свою бузу. Не вмешивайся ты в это. И держись подальше от алевитов, от леваков, от курдов, от этого Ферхата, чтобы нас тоже не выкинули из дому, когда будут выкидывать их.

Мевлют поклялся честью, что из дому шагу не сделает. Он обещал, что останется дома и будет его сторожить, но, как только отец ушел, ни минуты не сидел на месте. Насыпав в карманы тыквенных семечек, он взял с собой маленький кухонный нож и, словно мальчик, который торопится в кино, помчался в верхние кварталы.

Там улицы были полны народа; у многих были в руках дубинки. Видел он и девушек, которые, словно бы ничего не происходило, шли из бакалеи, жуя жвачку и прижимая к груди свежий хлеб; видел и женщин, стиравших белье у себя перед домом. Ясно было, что население, состоявшее из набожных выходцев из Коньи, Гиресуна и Токата, алевитов не поддерживало, но и воевать с ними тоже не хотело.

– Братец, не переходи улицу перед этими домами, – сказал какой-то парень задумчивому Мевлюту.

– Тут могут выстрелить с Дуттепе, – добавил его приятель.

Мевлют, не послушав, в один прыжок оказался на другой стороне улицы. Парни смотрели на него серьезно, хотя и засмеялись, когда он прыгал.

– Вы не пошли в школу? – спросил Мевлют.

– Школа закрыта! – весело крикнули они.

На пороге сгоревшего дома Мевлют увидел плакавшую женщину; она вытащила все свое имущество – соломенную корзину и намокший тюфяк, – совершенно такие корзина и тюфяк были у них дома. Он поднимался по резко уходящей вверх улице, как вдруг его остановили двое – один длинный, другой круглый, как мячик, – но тут кто-то третий сказал, что это Мевлют с Кюльтепе, и его отпустили.

Вершина Кюльтепе превратилась теперь в наблюдательный пункт. Стены этого наблюдательного пункта, созданные из бетонных фрагментов, железных дверей, жестяных ведер, заполненных землей, из саманных и обычных кирпичей, иногда упирались в какой-нибудь дом, а за ним шли дальше.

Пули были дорогим удовольствием. Стреляли нечасто. Перестрелки часто надолго стихали, и тогда Мевлют, как и другие, переходил по холму с одного места на другое. Ферхата он разыскал ближе к полудню, на крыше недавно построенного бетонного здания у столбов городской линии электропередачи.

– Скоро здесь будет полиция, – предупредил Ферхат. – Победить нам нет возможности. Полицейских с фашистами больше, да и вооружены они лучше. И пресса на их стороне.

Таковы были «личные» мысли Ферхата. При посторонних он твердил: «Никогда мы не пустим сюда этих сукиных детей!»

– Завтрашние газеты не будут писать о резне алевитов на Кюльтепе, – с горечью сказал он. – Напишут, что подавили восстание левых ячеек и что коммунисты сожгли себя заживо, чтобы устроить всем неприятности.

– Так зачем же мы сражаемся, если нас ждет плохой конец? – спросил недоуменно Мевлют.

– Ты хочешь, чтобы мы просто так сдались, ничего не предприняв?

Мевлют почувствовал, что совсем запутался. Он видел, что склоны Дуттепе и Кюльтепе были забиты домами; за эти восемь лет, что он провел в Стамбуле, многие лачуги гедже-конду обзавелись надстроенными этажами; некоторые глиняные здания снесли, а на их месте построили новые, из саманного кирпича или даже из бетона; лавки и дома выкрасили свежей краской; взрастили деревья и сады; и склоны обоих холмов покрылись щитами с рекламой сигарет, кока-колы и мыла.