«А родилася я в тысяча девятьсот третьем году и как говорила моя мать, голова у меня была ясная, так что помнить начала рано. Нябось, годика три мне только было, когда отец привел к нам в хату молодого учителя, и звали его Ваней. Привёл, значить, стал тот у нас жить, и я сразу к нему привязалася. Полюбил и он меня, бывало, залезем с ним на печку, вот и начнёть книжки читать. А во интересно! Слушаю-слушаю, да и засну. А еще помню, у него над кроватью иконочка висела, и горела перед ней негасимая лампадка. Горел лампадик этот, горел, а иногда, как и затухал всеодно. Тогда забиралася я на кровать, палочкой скапывала нагар с фитилька, лампадик опять загорался ярко-ярко, и свет в хате такой радостный становился, такой торжественный!.. Потом учитель этот начал часто уходить куда-то, я очень скучала по нём, а когда возвращался, мамка качала головой и всё-ё так-то говорила:


Моя мама, Сафонова Мария Тихоновна (1903—1994)


– Погибнешь ты, Ваня.

Мне за него становилося страшно, и я всё спрашивала:

– А чего ты погибнешь?

– Хожу я, Манечка, поздно по улице, – он-то, – а там темно, вот мамка твоя и боится за меня.

И вот раз пришел этот Ваня домой, да и потушил лампадик, а икону снял. Мамка заплакала:

– Что ж ты сделал! Значить, антихристу предался?

А я так напугалася! Ведь картинки-то для детей тогда какие страшные рисовали: ад кромешный и черти в нем кубуряются. Как посмотришь на картинку на эту, так сразу мурашки по коже и продяруть. Вот и показался мне теперича Ваня таким страшным, что больше к нему не подошла. Зовёть, бывало, а я всё-ё убегаю. Вечерами всё так же он уходил куда-то, а потом и уезжать стал… и на день, и на два, на неделю, а когда приезжал, усаживалися они с отцом за стол и подолгу разговаривали. Я, конечно, не понимала их разговору, а вот только помню, как Ваня так-то и скажить:

– Мне на вашей станции садиться нельзя, тут жандармерия37.

Тогда отец запрягал лошадь и вёз его до другой станции, километров за тридцать та от нас была. И вот раз уехал этот Ваня и больше не возвернулся. Но письмо потом прислал: пишить, мол, вам Ванька Крымкин… это они с папашкой так условилися, что если жандармы его схватють, то он так о себе дасть знать. И больше никогда мы его не видели и ничего о нем не слышали.

…По мамкиной линии все грамотные были, прадед мой даже писарем в волости служил, поэтому Писаревыми нас и звали, а так фамилия наша была Болдыревы. Уж как потом от службы ушли и осели на земле, не знаю, но грамоту не бросили. Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом – читать, дедушка – Библию, бабы – Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому толкутся так-то на кухне, сестра моя двоюродная Дуняшка Акафист им читаить, а они и подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя… Го-осподи помилуй…», вот так обедня на кухне и идёть. И у отца моего сколько ж разных книг было! Помню, лежали на грубке38 и все – в золотце… И не только грамотными Писаревы были, но старалися что-то новое схватить. Помню, дед первым на деревне лампу семилинейную39 купил, так кто не зайдёть к нам, так и ахнить: о-о, свет-то какой яркий! Ча-асто мужики дивиться на неё приходили, и наши уже под лампой под этой, а не под лучиной и пряли, и дела все делали. А потом дед и самовар привез. Бо-ольшой! Ведра на полтора, должно… Потом, когда без папки осталися, мы с Динкой даже похлебку40 в нем варили. Мамка-то бывало уйдёть на работу, а мы – картошки в него, воды и если чеснок есть, так это совсем хорошо, а когда подруга селедочную голову принесёть, то и вовси праздник. Сварим, а потом рушники привяжем к ручкам, всташшым на печку и сидим, черпаем и едим. И соседские дети, и мы…»