– Интересно. А в других картинах у него что, по-твоему? Не созерцание?
– Нет. Это, знаешь, когда дадут в рог и искры летят. Искры видно, а вещи – нет.
– Ну, не знаю. Если смотреть только на вещи, незачем рисовать.
– Вот я и не рисую, – гордо сказал Фуат. И мы пошли дальше.
У вялкинской стенки Фуат произнес только:
– Вялкин… Вяленый фиалкин…
– Но-но, – я предостерегающе возвысил голос.
– Ну не нравится мне. Что я могу поделать?
– Помолчать.
Мы помолчали. Помолчали у картин Чуренкова. Помолчали у моих картин. Молчание у моих картин мне понравилось. Фуат кивнул в сторону девушки и посмотрел на меня с интересом. Я выдержал взгляд, дав понять, что отказываюсь от комментариев. Фуат все понял. Мы сели в кресла рядом с журнальным столиком. Фуат взял в руки «Книгу отзывов», открыл и стал читать. Пару раз фыркнул. Достал свою ручку (привязанная к «Книге» ручка чем-то ему не понравилась, должно быть, именно своей привязанностью) и, на секунду задумавшись, написал что-то на свободной странице. Спрятал ручку, закрыл «Книгу» и положил на стол. Вид у него был подозрительно довольный. Фуат не из тех, кто будет записывать свои впечатления во всяких там «Книгах отзывов». Я тут же открыл «Книгу». И прочел следующее:
Это была последняя запись в «Книге отзывов». Она продержалась до вечера. Потом пришел Вялкин. Он открыл «Книгу», прочитал, глянул на меня. Я развел руками. Через мгновение страница была аккуратно выдрана, сложена в несколько раз и спрятана в карман вялкинских брюк.
Мне вдруг показалось, что это четверостишие было самой солью нашей дурацкой выставки. Лучшей приправой к нашим серьезным намерениям. Противоядием от нашего самомнения. Я попросил Вялкина:
– Слушай, Вить. Дай мне этот листок. Пожалуйста.
– Зачем тебе?
– Надо. Я поэзию люблю.
– Какая там поэзия!
– Ну что тебе, жалко, что ли?
– Нет, не жалко. Просто… Зачем тебе?
– Дай. Обещаю, я никому не покажу.
– Ой, да показывай хоть по два раза! – Вялкин сердито вытащил из кармана пухлый квадратик размером с почтовую марку, отдал мне. И ушел.
Выставка доживала последние дни. Жаль. Я уже привык приходить сюда. Привык к пыльному солнцу, к голосам из фойе, к бутербродам в буфете. Даже к кошке, которая проводила жизнь в эпикурейской праздности и безмятежности. К цветам на подоконниках. К нашим картинам, преображавшимся каждый час по мере смены освещения. А еще к своему ожиданию, которое не давало окончательно привыкнуть ни к чему на свете. Казалось, здесь, в заполоненном солнечной духотой зале, мой пост, на котором нужно просто находиться и ждать. Я чувствовал, что если уйду, кто-то сюда явится. Рассудок подсказывал, что пост моего ожидания всегда окажется там, где буду я сам. Так или иначе, до закрытия оставалось меньше недели.
В пятницу я пришел на дежурство в последний раз. На улице здорово потеплело. Солнце было обернуто серенькой ватой, как стеклянная елочная игрушка. Лужи почти высохли. В старом автобусе без колес, превращенном в парковый тир, сухо пощелкивали и позвякивали выстрелы. Было грустно. Не из-за выставки. Вообще не из-за чего. Эту грусть я уже знал. Из такой мягкой грусти обычно что-нибудь вырастает – образы, идеи, стихи.
Я поздоровался на входе с билетершей и поднялся на второй этаж. У картин Клёпина стояли две девочки. Точнее, девушка лет семнадцати и, видимо, ее младшая сестра. Сестре было примерно десять. Девушка что-то тихонько ей объясняла.