Труднее всего читателю давались политические тексты. До последних дней Советского Союза партия и ее печатные органы изъяснялись на “новоязе”, который формировался десятки лет; это был набор формул, чье единственное назначение заключалось в борьбе со смыслом: его аннигиляции, вытеснении или умалении. В своей важнейшей речи об истории Горбачев продемонстрировал поразительное владение этим ритуальным языком, зачитывая страницы, заполненные “незабываемыми днями Октября… новой эпохой общественного прогресса, подлинной человеческой историей… «звездным часом» человечества, его рассветной зарей… правильностью социалистического выбора, сделанного Октябрем… более высокой формой социальной организации…” Все это словно взято из приложения “О новоязе” к оруэлловскому роману: обороты якобы возвышенного языка, ничьих чувств на самом деле не выражающего. Горбачев по-прежнему ощущал себя внутри герметичного партийного мирка, в котором вождь общается лишь с членами партии, главным образом с ее руководителями. Рассказать народу открыто и честно о подлинном, плачевном состоянии страны означало, скорее всего, вызвать гнев и месть номенклатуры. А народ уже почти не воспринимал избитые клише. Верил ли кто-нибудь, что в октябре 1917-го началась “новая эпоха общественного прогресса”? Уж конечно, не крестьяне на юге России, таскавшие сено на собственном горбу (потому что тракторы ржавели в грязи). Верил ли кто-нибудь, что это и есть “более высокая форма социальной организации”? Уж конечно, не сотрудники и пациенты красноярской больницы, главврач которой признался, что единственный способ иметь иглы – это отчищать от ржавчины старые. Так повелось исстари, что правители говорят на мертвом языке, на выхолощенной уклончивой латыни, а люди – на вульгарной живой, народной. Партийный новояз оказал настолько разрушительное действие, что когда, к примеру, люди слышали речь Сахарова, то они первым делом восхищались не его мудростью, а чистотой его языка. Оруэллу бы это понравилось.
В своей речи об истории Горбачев также продемонстрировал склонность к самообману. “Товарщи! – заявил он. – Мы справедливо говорим, что национальный вопрос у нас решен”. Уже одна эта фраза – свидетельство наиболее самоубийственного партийного заблуждения, представления, что и впрямь удалось создать советского человека и многонациональное государство, в котором растворились все виды и роды национализма. Всего через год события в Ереване, Вильнюсе, Таллине и других местах показали, что это совсем не так. По крайней мере, на публике Горбачев производил впечатление человека, не понимающего, ни к чему приведут эти события, ни вообще в каком направлении движется исторический процесс. “В Октябре 1917 года мы ушли от старого мира, бесповоротно отринув его, – говорил он. – Мы идем к новому миру – миру коммунизма. С этого пути мы не свернем никогда! (Бурные, продолжительные аплодисменты.)”
Сегодня можно сказать, что эта речь стала важнейшим событием в интеллектуальной и политической истории заката и падения советской империи. Но тогда Горбачев, очевидно, замышлял заменить одиозную, устаревшую официальную историю более либеральной версией, которая с помощью обновленных лозунгов и образов работала бы на чаемую цель: реформирование социализма. Оценивая период после смерти Ленина, Горбачев видел упущенные возможности, поруганную мечту. Неприятие сталинизма и утверждение социалистических “альтернатив” были основой его мировоззрения; на этом же когда-то основывало свои надежды целое поколение партийных функционеров и интеллектуалов – идеалистов времен хрущевской оттепели.