Летом и осенью 1987 года политбюро не раз собиралось, чтобы обсудить юбилейную речь. Горбачеву поневоле приходилось прибегать к стратегическим уловкам и эвфемизмам. Коммунистическая партия была не просто самым могущественным политическим институтом в стране – она была единственным. Того, что позже стали называть демократической оппозицией, еще не существовало. Широкий круг людей, поддерживавших реформы, – от бывших диссидентов, таких как Андрей Сахаров, до ранних “неформальных” объединений вроде “Демократической перестройки” – возлагал все надежды на Горбачева. Он сосредоточил в своих руках власть, и их это на тот момент устраивало. Горбачев имел дело с политбюро, в котором убежденных реформаторов было всего четверо: Горбачев, Ельцин, Яковлев и Эдуард Шеварднадзе. Большинство были сторонниками “жесткой линии”, как Егор Лигачев, или умеренными консерваторами, как Николай Рыжков. “Глупо предполагать, что эти консерваторы были менее консервативны, чем те, кто возглавил августовский путч”, – говорил мне Шеварднадзе. Каждое слово об истории в докладе Горбачева было чревато конфликтами, политической войной. Яковлев рассказывал мне, что, когда Горбачев показал политбюро черновик речи, большинство потребовало не называть деяния Сталина “преступными”. Но в этом вопросе Горбачев воспользовался своей властью и ослушался соратников.
В октябре Горбачев выступил с репетицией ноябрьской речи на закрытом пленарном заседании ЦК. Как и Хрущев в 1956-м, Горбачев, описывая сталинский террор, привел конкретные цифры: каждые 10 из 13 старых большевиков, доживших до 1937 года, были репрессированы; 1108 из 1966 делегатов XVII съезда партии в 1934 году и 70 % тогдашнего ЦК были “ликвидированы”; “тысячи командиров Красной армии, цвет армии накануне гитлеровского вторжения” расстреляны. Он говорил о том, что победа в войне досталась вопреки, а не благодаря сталинскому руководству. Зачитывая этот перечень преступлений, Горбачев заметил, что в зале недовольно зашептались. Отложив текст в сторону, он решил слегка сдать назад.
– Товарищи, – произнес он, – прошу заметить, что не все, о чем я здесь говорю, войдет в юбилейную речь со всеми подробностями. В речи будут даны только общие оценки сложных периодов нашей истории.
Незадолго до юбилея Горбачеву позвонил по телефону Лигачев. Как он сам рассказывал мне, его семья и семья его жены тоже “пострадали” во времена сталинских репрессий, и он тоже выступал за показ “Покаяния”. Но он опасался, что жесткая оценка в речи генсека “очернит” советскую историю.
– Это перечеркнет всю нашу жизнь! – яростно настаивал Лигачев. – Мы покажем, что можно оплевывать нашу историю!
Горбачев обладал большими прерогативами, но понимал и то, как хрупок баланс сил. В конце пленума один из главных реформаторов – Борис Ельцин – в ярости сложил с себя полномочия, обвинив Лигачева в шантаже, а самого Горбачева – в создании культа личности, который не допускал разногласий в политбюро. Отставка Ельцина и последовавшие затем бурные ритуальные обвинения в его адрес показали, что политическая обстановка, в которой Горбачеву приходилось действовать, была подобна “разлитому бензину”, как он сам однажды сказал. В следующие несколько месяцев, по мере того как события пленума становились достоянием общественности, люди узнавали, какой взрывоопасной и даже озлобленной была атмосфера в партийных верхах. Даже Яковлев и Шеварднадзе сочли своим долгом вместе со сторонниками “жесткой линии” обвинить Ельцина во всех смертных грехах. Горбачев также не проявил жалости. Но пройдет немного времени, и окажется, что именно ельцинский демарш был созвучен историческому моменту. Спустя какое-то время сторонники “жесткой линии” не захотят больше быть объектами манипуляции и пойдут в контратаку, используя вначале политические средства, а затем и оружие. Тогда настанет час Ельцина. Но пока Горбачев еще пытался управлять исторической дискуссией, и для этого требовались тонкие ходы и компромиссы. Да, Горбачев уже готов был оплевывать Сталина, но – аккуратно.