Я рассказала маме об этой девочке, о том, что сделал с ней Оуэн, о ее родителях. «Что ж…» – замолчала она, выглядя при этом недовольной, будто я завела речь о чем-то бестактном или неуместном. Я понимала, что она не может подобрать слов. Помню, что чувствовала себя грубой и более жесткой, чем она. Я словно попала на Дикий Запад, в место, где каждый день происходили ужасные, невыразимые вещи, а она была леди. Мне казалось, что я должна защитить ее от подобных ужасов. Я не позволила себе разочароваться в том, что она больше ничего не сказала. Так даже лучше – лучше, что она не предложила понимания или утешения. Чем меньше я нуждалась в ней, тем меньше она могла подвести меня.

В конце концов, я рассказала своей подруге об Оуэне. Мы были под кайфом, я лежала на ее мягком матрасе и смотрела на огоньки гирлянды, прикрепленной к каркасу ее кровати. Я рассказала о нем, о его красном фургоне и черных полосках на моей руке. Подруга сидела, скрестив ноги, на краю кровати. У нее была проколота губа, и я помню, как она прикусила ее, пока смотрела на меня и слушала.

– Это выглядит как изнасилование, Эмили.

Я резко повернула к ней голову.

– Что? Нет, – быстро произнесла я. Моргнув, я снова уставилась в потолок, чувствуя головокружение. Я знала, что она права.

* * *

Мне было девятнадцать, я сидела в аэропорту на Среднем Западе, ожидая пересадки на рейс в Калифорнию после съемки каталога, когда я узнала, что Оуэн ушел навсегда.

К тому моменту я привыкла перемещаться по аэропортам и летать одна – сидеть на холодном полу из линолеума, засыпать в неудобных креслах и пробираться сквозь толпы людей. Я сидела, скрестив ноги, заряжала телефон от розетки у пола, просматривала «Фейсбук» на своем айфоне, когда увидела обновление. Знакомый из старшей школы написал его имя и приписал RIP[20]. Первое, что пришло мне в голову в этот момент, – он неправильно написал фамилию Оуэна. Ему было бы грустно увидеть это, подумала я. Но, конечно, они неправильно написали его имя, у него никогда не было настоящих друзей. Грудь сдавило.

«Что случилось? Это правда?» – написала я нескольким старым знакомым, чтобы выяснить, в курсе ли они происходящего. Но часть меня уже знала ответ.

Только когда меня втиснули на среднее сиденье и самолет начал набирать высоту, я наконец получила ответ:

«Это правда. Он умер». Давление в салоне впечатало меня в сиденье. Самолет поднялся в воздух. У меня зазвенело в ушах.

Он ушел; его тело, его глаза. В нем больше не пульсировала кровь и жизнь. Его больше нигде не было. Я никогда его больше не увижу.

– С вами все в порядке? – тихо спросила женщина, сидевшая рядом со мной у прохода. Рев самолета почти заглушил ее голос.

– Простите, – сказала я. – Я только сейчас узнала, что первый парень… с которым я когда-то встречалась… умер. – Почувствовала, что у меня распухает язык. Она нахмурилась.

– Мне очень жаль. – Она говорила так искренне, что я на секунду задумалась, испытывала ли она когда-нибудь это чувство, эту смесь потери и облегчения из-за смерти кого-то, кто причинил ей боль. Я задалась вопросом, как вообще сформулировать это. Опустив столик, я закрыла лицо руками.

Оуэн умер от передозировки героина, в одиночестве, в двадцать один год. Его тело находилось в гостевом доме, который он снимал, запертое там три дня, прежде чем кто-либо выяснил, где он. Полиции пришлось выломать дверь.

На похоронах я предпочла стоять позади толпы. Все происходило на утесе над океаном. Небо было бесконечно голубым. Я прищурилась, наблюдая, как говорил отец Оуэна. Он рассказывал, как разрыдался, когда полиция вынесла тело Оуэна из гостевого дома. Его прекрасный мальчик умер. Он произнес: «Мой сын, почувствуй солнце», – когда калифорнийское солнце опалило бледное, безжизненное тело Оуэна.