Прежде чем ребенок начнет чувствовать время и ориентироваться во времени, он живет, по-видимому, в мире ритмических делений, в том числе ритмических появлений и исчезновений объекта. Биологические и физиологические ритмы младенца приобретают метафорическое значение благодаря присутствию Другого. Если же ритмы объекта и ребенка не гармонизуются в единое целое, если разрывы между ними и пропажи объекта слишком драматичны, тогда время остается лишено какого-либо смысла: такой ребенок не родится по-настоящему «по отношению ни ко времени, ни к языку» [1, с. 59].
Что касается временных характеристик психических инстанций, Грин говорит о биологическом наследии в ИД и о культурном – в Супер-Эго (культурные, религиозные и прочие табу, переходящие через поколения). Кроме того, Супер-Эго отвечает за настоящее и будущее (решения в настоящем, планы на будущее), а прошлое оценивает с точки зрения того, как в нем влечения были принесены в жертву этике. Супер-Эго поэтому служит «организатором времени»: в нем сходятся все три времени и их моральная оценка.
Травматическое время он описывает следующим образом: травма в психике выглядит как «концентрические слои памяти, заархивированные и расходящиеся в разные стороны пересекающимися лучами» [1, с. 23]; что вызывает гипотезу об их «трансхроническом» функционировании, то есть, по-видимому, пронизывающем одновременно разные временные пласты.
А. Грин подробно разбирает тему циклического времени, предлагая целый ряд терминов и образных выражений: «демон циклического времени», «амнестическая память», «психическое заикание». Воспоминание заменяется бесконечным повторением, а репрезентация – воспроизведением; пациент не помнит, что именно он повторяет и зачем. «Единственная память – это влечение, которое бесконечно ритмически пульсирует. … влечение как минимальный организатор смысла и истории» [1, с. 60]. То есть без этой пульсации внутренний смысл субъекта, его историчность окончательно разрушатся; примерно о том же будет говорить Лакан, выделяя значимость навязчивого повторения. В таком повторении исчезает понятие времени как такового, и самого повторения тоже: так как пациент даже не осознает повторов, для него каждый новый виток ощущается как самый первый. Время обнуляется, снова и снова идет с начала.
Когда желание избежать фрустрации превалирует над стремлением копить и сохранять старый опыт, трансформировать его, «играть с ним» – там этот опыт избегает темпорализации и становится вневременным; и тогда компульсия повторения совершает «убийство времени». Грин предлагает также рассматривать компульсивные поступки как «десимволизацию действия» [1, с. 105]. Многозначный смысл такого акта здесь уступает перед срочностью и эффективностью: сделать что-то «прямо сейчас» оказывается многократно важнее, чем осознать, зачем это делается, какие смыслы несет. Грин образно описывает эти компульсивные действия как результат короткого замыкания в психике; а «замыкает» ее потому, что некоторые ее элементы тесно связаны, образуют единство: «Без предыдущего связывания невозможно повторение, возможны лишь дезорганизация [психики] с фрагментацией и внутренним расколом» [1, с. 111].
Объективацию (objetalización, в значении «установление связи с объектом») Грин считает двигателем психического развития; ей противостоит дезобъективация – разрыв связей, обесценивание объекта, отказ видеть в объектах нечто индивидуальное и ценное. Именно завязанное на временной параметр появление объекта трансформирует простое действие влечения в сложную конструкцию, устремленную к этому конкретному объекту. Исходя из этой модели, компульсивное повторение являет собой сбой в процессе объективации. Когда процесс объективации по тем или иным причинам блокируется, и возникает необходимость постоянного возвращения, «заедающая пластинка».