По вечерам мы сидели на крылечке в ярких солнечных лучах и шили. Мама показала мне, как кроить, чтобы расходовать ткань экономнее. Она умела раскроить платье так, что обрезки помещались в горсть одной руки. Мама научила меня делать мелкие, ровные стежки, которые не расходились, и объяснила, что перед началом работы надо подержать нить над свечой, чтобы она не спутывалась.

Я научилась вязать спицами и крючком, вышивать гладью и узорами в виде букв и цветов. И хотя я была непоседой и меня утомляло долгое сидение, как в церкви, – рукоделие мне нравилось. Когда шьешь, на тебя снисходит такое умиротворение, все заботы улетучиваются, и все мысли вертятся вокруг ткани и ниток. Когда работаешь, то сосредоточиваешься на небольших кусочках полотна, – и закончив работу, почти не веришь собственным глазам. Даже спустя долгое время после смерти матери мне все казалось, будто бы я слышу ее голос, напоминавший потуже затянуть узелок или раскрутить иголку, чтобы распутать нить. На всю свою жизнь я запомнила мамины уроки, и не только по части шитья.

Однажды, в субботу вечером, вскоре после отъезда Хелен, мама впервые завила мне волосы. Она поставила меня на стул и расчесала волосы влажной расческой, намотав их на полоски ткани из старого мешка из-под муки. Заснуть в ту ночь было нелегко – узелки больно тянули волосы, – но когда наутро мама развязала их и расчесала, то мои жесткие прямые локоны заструились по плечам мягкими волнами, совсем как у Хелен. Я побежала на кухню, показать папе. Он подхватил меня и крепко обнял.

– Ты только посмотри, какая красавица получилась!

Никогда в жизни никто не говорил мне ничего подобного. Он крепко прижал меня к груди и принялся раскачивать; потом наконец отпустил. Я ожидала, что в церкви все станут охать и ахать при виде меня, но одна лишь Хелен обратила на меня внимание. Теперь, после переезда, она ко мне потеплела.

В тот вечер я попросила маму снова завить мне волосы, но она сказала, что каждый день это делать слишком хлопотно. Я попробовала сделать кудряшки самостоятельно, но вышло неважно, – местами волосы получились волнистые, а кончики остались прямыми. Я решила, что буду завивать их только на воскресную службу. Я была счастлива хотя бы раз в неделю чувствовать себя хорошенькой.

Первый год нового века прошел без происшествий до следующего лета, когда мне исполнилось восемь и я была в доме Хелен. Она как раз носила своего первого ребенка, была на седьмом месяце, и беременность протекала тяжело. Даже на этом сроке ее по-прежнему рвало по десять раз на дню, и стоило ей что-нибудь поднять, как у нее тут же кружилась голова, поэтому в течение нескольких месяцев каждые выходные меня отправляли к ней помогать делать уборку.

Мне это нравилось. Убираясь, я представляла, что это мой собственный дом и это мой муж вот-вот придет с работы домой и поцелует меня, как целовал Хелен Томми.

В тот день я как раз развешивала белье на заднем дворе, как вдруг из дома услышала резкий вскрик – так кричит раненый зверь. Кинув в корзину полотенце, которое собиралась повесить сушиться, я бросилась в дом. Там были муж Хелен, Томми, и врач – тот самый, который помог нам троим появиться на свет. Томми обнимал Хелен. Она прильнула к нему, и вид у нее был такой, будто бы она вот-вот упадет. Я схватила Хелен за юбку.

– Что такое? Что случилось?

Вид у Томми был встревоженный. Он стряхнул мою руку.

– Иди в спальню!

Я, как всегда, послушалась – ушла в спальню и села на кровать. Кто-то закрыл за мной дверь, и я изо всех сил принялась подслушивать, но не могла разобрать ничего из того, что они говорили. Казалось, прошла целая вечность. Наконец дверь отворилась, и Томми внес Хелен в комнату. Она была без сознания. Доктор Уилсон расстелил постель, Томми уложил Хелен и укрыл одеялом. Затем доктор жестом велел нам с Томми следовать за ним в гостиную, и мы вышли, затворив за собой дверь.