и писал Гитлеру, протестуя против действий СС, полиции и администрации, при этом упирая на разлагающее воздействие подобных практик на боевой дух личного состава армии. Гитлер отмахнулся от его протестов заявлением, что «нельзя вести войну методами Армии Спасения». Бласковиц не унимался, предупреждая в феврале 1940 г., что чем более жестокой будет оккупация, тем больше немецких войск придется держать в Польше. И в самом деле оккупационные силы вермахта там всегда составляли не менее 500 000 человек. После пяти месяцев упорных препирательств Гитлер в конечном счете снял Бласковица с должности, однако вовсе в отставку не отправил[80].

Когда число жертв эсэсовского террора среди одних только священников составило тысячу человек, примас Польши в изгнании кардинал Хлонд опубликовал в Лондоне обвинение против немецких оккупационных властей. Ватикан пытался вмешаться через дипломатические каналы, но не достиг ничего, получив ответ, что конкордат с церковью не распространяется на новые территории; статс-секретарь Министерства иностранных дел Эрнст фон Вайцзеккер попросту отказался признавать протест Ватикана в отношении обращения с польским духовенством. Хотя католическая церковь Германии старалась как-то заботиться о духовных потребностях польских военнопленных, ни один немецкий епископ не присоединился к осуждающему голосу кардинала Хлонда в знак протеста против убийств польских католических священников[81].

Как католик Вильм Хозенфельд почувствовал себя не в силах перебороть моральные установки. Он ужасался еще от еврейских погромов в ноябре 1938 г. и быстро осознал, что масштабы насилия над поляками превосходили все мыслимые рамки и не шли ни в какое сравнение со сказками о тяжких невзгодах, выпавших на долю местного немецкого населения. «Дело тут не в возмездии, – писал он жене 10 ноября 1939 г. – Все это больше похоже на… попытки выкорчевать интеллигенцию». Он даже не подозревал, насколько верны оказывались его догадки. «Кто бы мог ожидать такого от режима, столь сильно ненавидящего большевизм? – продолжал Хозенфельд. – Сколь радовался я, становясь солдатом, но сегодня готов разорвать в клочки свою серую форму». Находился ли он там, где был, с тем чтобы держать «щит… за которым будут совершаться эти преступления против человечности?». В первые месяцы в Польше Хозенфельд несколько раз сам вступался за поляков, давая им возможность выйти на свободу, в результате чего подружился с некоторыми семьями. На протяжении будущих лет Хозенфельд не прерывал контактов с ними и даже привез жену из Талау к польским друзьям, невзирая на все правила этнического апартеида, типичного для немецкой оккупации[82].

Католическая вера Хозенфельда служила мостиком через пропасть, разделявшую оккупантов и оккупированных. Не находя в себе сил выражать чувство ужасающего отвращения к происходившему открыто, не говоря уж о попытках как-то на него повлиять, он загонял эмоции внутрь себя, где они оформились в грызущее чувство глубочайшего стыда. Обращения к жене стали чем-то вроде исповеди. «Ну, у нас пока есть эти письма, – обращался Хозенфельд к Аннеми 10 ноября, заканчивая одно из самых своих горьких на тот момент посланий к ней. – Сейчас пойду спать. Если бы я мог плакать, мне бы хотелось плакать в твоих объятиях, и это стало бы для меня сладким успокоением». Чем дольше длилась война, тем больше он отчуждался от нее. Хозенфельд по-прежнему верил в обоснованность захвата немцами Польши, разделяя общепринятое мнение о «праве более высокой культуры»; свойственные ему чувство нравственной ограниченности и гуманные убеждения встречались в людях все реже и реже