Ежедневно к утренней дойке из соседнего города Попрад приезжали на велосипедах двое мальчишек, оба едва ли старше Кати. Йорди был долговязым и угловатым, с лицом, похожим на крысиную мордочку, и торчащими во все стороны зубами.
– Такими зубами только кусаться, – говорил про него Ярослав.
Отец Йорди был сотрудником службы госбезопасности Чехословакии. На ферме всегда следили за тем, чтобы много не болтать в присутствии парня. Он был надежным работником и вроде бы порядочным, но лишняя осторожность еще никому не вредила. Мало ли что он потом мог растрепать своему отцу?
Второй из ребят, Марат, был старше Йорди, но казался почему-то сущим ребенком. Он никогда не ходил в школу, не умел читать и считать, а разговаривал так невнятно, что почти никто, за исключением Кати, не мог разобрать его речь. Все это не имело значения. Слова теряли свой вес, когда наступало время дойки. Юноши хорошо управлялись с коровами, а это, со слов Ярослава, было единственным, что от них требовалось.
– Коровы понимают, – говорил он и объяснял Кате: – Повезло, что хоть кто-то нам помогает. Все деревенские мальчишки разъезжаются по городам. Нынче никто не хочет доить коров.
Катин дедушка Кристоф, с сигаретой в зубах, выходил во двор после завтрака, брал лопату и направлялся выгребать навоз из коровника и стелить новую солому. Сестра Ярослава Марта, в дни, когда Катя задерживалась на уроках, пораньше отпрашивалась с работы на телефонной станции и помогала на ферме с вечерней дойкой. Катя доила коров по утрам вместе с отцом и ребятами из Попрада, а потом переодевалась к школе, в то время как Ярослав запрягал лошадь, а мальчишки грузили в телегу бидоны, полные молока. Таков был заведенный порядок, продиктованный опытом и соображениями экономного расходования сил. В летние месяцы они много шутили и смеялись, но зимой притихали, стараясь сохранять драгоценное тепло своих тел, натягивали толстые перчатки из кожи и работали молча, под свист восточного ветра, гуляющего по коровнику. Ярослав, которому стукнуло уже сорок, коренастый, с густыми усами и печальным взглядом, был одет в рабочую спецовку, зимнюю военную форму и русскую шапку-ушанку, завязанную под подбородком.
– Ну и ветер, из самой Сибири дует, – говорил он, низко надвигая шапку на глаза, и только его замерзший нос алел из-под нее маковым цветом.
В восемь утра, когда коровы были подоены, а маслобойки – заполнены, Немцовы прекращали все свои дела и считали удары курантов на нововышненской ратуше, прислушиваясь к отголоскам колокольного звона, эхом прокатывающегося по долине реки. После этого Ярослав отвозил свежий удой на молокозавод, по пути совершая одну-единственную остановку на углу улиц Водаренская и Франя Крахя, откуда Катя шла последние десять минут до школы пешком.
– Однажды, – сказал Ярослав дочери, пока телега, запряженная старой лошадкой, тащилась по шестикилометровой дороге в город, – тебе приснится что-то плохое.
Катя не ответила. Она следила за крысой, которая шныряла по канаве, вращая в воздухе черным упругим хвостом.
– Катя?
Крыса исчезла в норе.
– Я знаю, папа.
В апреле снег начинал сходить с Татр. Реки разливались от талых вод. На Водаренской Катя соскочила с телеги и, перешагнув через непокорный ручеек ледяной горной воды, струившийся вдоль дороги, послала отцу воздушный поцелуй.
– Однажды, – повторил Ярослав, свешиваясь к ней с повозки, – воспоминания накроют тебя с головой. С твоей матерью так и случилось. Я знаю. Она бы тоже хотела предостеречь тебя. Тебе будет нелегко.
– Но все это в прошлом, – сказала Катя.
– В прошлом, все в прошлом, милая моя Катенька. В нем есть хорошее, но есть и плохое. Есть хорошие люди, но есть и плохие. Есть сны, которые подарят тебе улыбку, и сны, от которых ты проснешься в холодном поту.