В тот вечер мне было особенно не по себе. Ночью предстояло спать в коридоре на стульях вместе с Борисом – эти самые неудобные места для спанья мы, восемь скрывающихся, занимали по очереди. Почему-то не было принято спать на полу, это считалось чрезвычайно опасным для здоровья из-за сквозняков. К слову сказать, впоследствии мне приходилось неделями спать не то что на паркете, а на утоптанном земляном полу в любой нетопленной мазанке, а то и просто под открытым небом. Но я забегаю вперед.

Мои опасения оправдались: Борис готовился ко сну в особо насмешливом расположении, не переставая донимать меня шутками. Излюбленных тем у него имелось две: непригодность мягкотелой интеллигенции к любому настоящему делу, и все та же Мотя.

– А у вас, вольнопёр, неплохой вкус… Для прислуги весьма недурственна. Мордальон у нее вообще хоть куда, вот только ноги… Сейчас видно, что кухарка!

Я старался молчать, зарываясь лицом в подушку. Спорить смысла не имело, хотя бы оттого, что от моего недруга исходил отчетливый запах спиртного. Употреблять алкоголь у нас было запрещено, но все понимали, что томительное ожидание неизвестности изматывает сильнее, чем настоящие трудности, и втихомолку позволяли себе немного расслабиться. Отвечать Борису я не собирался, да и чем я мог ему возразить? Мотя и в самом деле была девушка хорошенькая, но при стройной, тонкой фигурке имела весьма толстые ноги. Юбки тогда стали носить довольно короткие, и ее широкие лодыжки в вечно сморщенных грубых чулках откровенно не радовали глаз.

Но Бориса мое молчание только раззадорило. Он перешел к теме «гнилой интеллигенции», к которой несколько преждевременно причислял меня. Он утверждал, все более распаляясь, что это мы, и только мы виноваты в том, что весь прежний уклад рухнул, причем исключительно из-за того, что мы потопили Россию в волнах пустого словоблудия. Что большевики, при всей их гнусной жестокости, настоящие молодцы, и так того и надо всяким недорезанным поклонникам философии. Последней фразой, после которой я вскочил, была: «Ницше под подушкой держали, а своими руками сделать хоть что-то – дудки, кишка тонка!»

Я молча надел в рукава свою шинель, которой укрывался, и опрометью бросился на кухню. Сдернул с гвоздика ключ от черного хода, висящий на стене, вышел на лестницу, и спустился в тесный, застроенный дровяными чуланчиками задний двор. Там я забился в какую-то щель между сараями, и по несносной привычке принялся с жаром перебирать остроумные, хлесткие возражения, которые теперь беспрепятственно роились в моей голове. Больше всего мне хотелось сказать каким-нибудь особо зловещим и многозначительным тоном, что поклонники Фридриха Ницше иногда способны на самые неожиданные и радикальные действия. В полемическом запале я даже готов был привести самый убийственный аргумент: мой отец своими руками, не раздумывая, можно сказать, только из идейных соображений, убил человека. Мало того, это сошло ему с рук, и никто не пострадал невинно вместо него. Идеи Ницше о сверхчеловеке нашли воплощение, пусть даже таким причудливым образом. Так что действие было!

Несколько остынув (в прямом и переносном смысле) я начал размышлять трезвее. Тайна этого убийства вовсе не моя. Кроме того, у меня нет никаких доказательств, что мой отец действительно сделал то, о чем писал в своей тетрадке. Не плод ли это воспаленного воображения, был ли мой родитель психически здоров?

Я поежился, и впервые с момента, когда выбежал во двор, поднял глаза кверху. Ночь была сырая, темная, но в просветах между облаками проглядывали крупные мохнатые звезды. Мой отец был вполне здоров. Женщин, правда, заметно презирал. Однажды он при мне сказал матери, что наконец найдено подходящее название для того, что поэты осыпали цветистыми намеками, а врачи предпочитают обозначать только по-латыни. «Теперь все ваше драгоценное достояние именуется „женскими органами супружеской необходимости“. Вот и все. И нечего было горы литературы создавать. Только супружеской, и только необходимости».