и даже от всего чувственно воспринимаемого мира…»[53]

Бесконечность притязаний человека кристаллизуется в его жажде бессмертия, которая обнаруживается не только в негативной форме как нежелание мириться с фактом собственной бренности, не только в превращенной форме как животворный источник и, быть может, основной пафос культуры, но и в прямой форме дерзких верований и упований стать бессмертным, в прямом и буквальном смысле слова, как то предполагается, например, в философии общего дела Н.Ф. Федорова[54]. Бессмертие – бесконечно большая проблема. И для понимания человека – весьма существенная. Быть может, самая существенная. Углубление жизни – будь то витальное углубление, сопряженное с сильными страданиями и страхами, или духовное углубление, направленное на постижение ее смысла, – неизбежно подводит человека к проблеме смерти и бессмертия. Я в данном рассуждении хочу подчеркнуть только один момент. Если есть какое-либо абсолютно нереальное, фантастическое, невозможное человеческое желание, так это желание бессмертия. Невозможно себе помыслить более сильного контраста в мире, чем контраст между бренностью человека, который в этом отношении ничем не отличается от любой букашки, и его желанием бессмертия. Тем не менее именно это желание он возвысил над всеми прочими своими желаниями. Человек борется за самое невозможное, демонстрируя тем самым ничем не ограниченный, тотальный характер конфронтации с наличным бытием.

У Карела Чапека есть пьеса «Средство Макропулоса», в которой рассказывается о том, как некий лекарь XVI века испытал на своей дочери Элине Макропулос эликсир жизни. В пьесе ей 337 лет, она прожила триста лет тридцатисемилетней. Бесконечно долгие годы сделали ее жизнь безразличной, пустой, скучной, и она, не желая дальше тянуть эту канитель, отказывается в очередной раз пить свой чудесный напиток и умирает. Размышляя по этому поводу, современный английский этик Б. Уильямс говорит о неизбежной скуке бессмертия и приходит к выводу, что «бесконечная жизнь была бы жизнью бессмысленной; у нас не может быть оснований вечно жить человеческой жизнью». Он заканчивает свое эссе философски-ироничным замечанием о том, что мы все еще имеем счастливую возможность умереть. Не входя в аналитически тонкие детали рассуждения Уильямса, замечу, что он прав постольку, поскольку под бессмертием понимается простая растяжка в бесконечность человеческой жизни, которая вся скроена по конечным меркам. В такой интерпретации «бессмертие» оказывается состоянием наличного бытия и ничем принципиально не отличается от конечности жизни. Ведь и в самом деле существуют живые организмы, сроки существования которых отмерены значительно более щедро и измеряются тысячелетиями. Однажды мне посчастливилось побывать в Гефсиманском саду; там я увидел оливковые деревья, которым, по свидетельству специалистов, более двух тысяч лет и которые, следовательно, были немыми свидетелями последних часов Иисуса перед арестом. (В этом месте я силой воли тяну мысли, чтобы продолжить путь, ибо им еще хочется побегать вокруг данного сравнения – ведь природная смерть Иисуса стала началом его культурного бессмертия, и в символической реальности истории он продолжал жить жизнью столь же долгой, как те деревья, но значительно более интересной, чем они, и, более того, он наверняка переживет их.) Такого рода долговечность и в самом деле окажется скучной и бессмысленной. Но это лишь означает, что на самом деле человеческую жажду бессмертия никак нельзя понимать чисто количественно, хотя именно к такому пониманию может склонить осмысление страха смерти. Неверно думать, будто желание бессмертия есть желание навечно застыть в 37-летнем или каком-либо ином возрасте. Это значило бы только увековечить ад земной жизни.