Однако попытки защитить де Сада объясняются отнюдь не только тем, что в романе Бореля граф де Сад оказался одним из немногих, кто искренне сострадает Патрику, хотя встречается с ним случайно и только один раз. Скорее всего, сам этот эпизод случайной встречи при «этапировании» из одной тюрьмы в другую вводится в роман как повод к авторской реплике. Причина же сочувственного внимания к де Саду коренится и в индивидуальном восприятии одного писателя другим, и в характере взаимодействия литературных эпох, точнее – в характере переосмысления в XIX в. некоторых традиций века Просвещения. Первые признаки такого переосмысления уловимы уже в произведениях де Сада и касаются, в частности, и жанра «моральной повести», и морализирования в литературе, и запретов, диктуемых общепринятой моралью.

В числе замыслов де Сада было произведение под названием «Сеид, моральная и философская повесть» (“Séide, conte moral et philosophique”[80]), над которым он работал в 1787–1788 гг. во время заключения в Бастилии. Поскольку эта повесть осталась незавершенной и вскоре была уничтожена автором, о ней можно судить лишь предположительно, по косвенным свидетельствам. Другое произведение, написанное де Садом тогда же и в тех же обстоятельствах, – роман «Несчастья добродетели» («Les infortunes de la vertu») – был впервые опубликован в 1791 г. под названием «Жюстина, или Несчастья добродетели», затем дополнен в изданиях 1794 (в Филадельфии) и 1797 гг. (в Лондоне)[81] и продолжен в «Новой Жюстине» (1797). Очевидно, что «Сеид», согласно законам жанра, должен был отвечать нравоучительным установкам «моральной повести», что противоречило изменившимся авторским намерениям, которые вполне реализовались в «Жюстине». Произведения, написанные де Садом после этого, по существу, выражают полное недоверие к рационалистической морали, аксиомой которой является абсолютное превосходство добродетели над пороком, а разума – над чувством или иными глубинными, порой темными, неясными импульсами человеческих поступков.

Подобного рода сомнения, которые де Сад испытал одним из первых в XVIII в., уже в начале следующего столетия подкрепляются все новыми доводами, и приводят, в частности, к такой вызывающей литературной акции, как «Безнравственные рассказы»[82] (“Contes immoraux”) Бореля. Ж.-Л. Стейнмец считает, что непосредственным объектом полемики и пародирования в повестях Бореля были «Моральные повести» Ж.-Ф. Мармонтеля, о чем он пишет в комментариях к «Мадам Потифар» в издании 1999 г. Однако мы имеем основания предполагать, что Борель возражает не одному только Мармонтелю. В жанре «моральной повести» писали многие авторы XVIII в. (Мармонтель, 1761,1790–1793; Ла Диксмери, 1765; Л. С.Мерсье, 1769; Мадам Лепренс де Бомон, 1773–1776). Вероятнее всего, Борель имеет в виду просветительскую традицию «моральной повести» как жанра, «вскормленного» дидактическими и нравоучительными устремлениями XVIII в. К этому его побуждает все усиливающийся скепсис в отношении безусловного всемогущества разума. В «Безнравственных рассказах» Бореля скепсис уступает место убеждению, что рассказываемые им истории не могут и не должны служить моральным поучением. Они «безнравственны» в том смысле, что демонстрируют реальную власть над человеком множества разнообразных внешних сил и внутренних импульсов, порой не поддающихся рациональному объяснению, прихотливых эмоций и не всегда кристально чистых побуждений, порочных чувств и корыстных расчетов, что противоречит и прекраснодушному доверию к одному только разуму, и христианским добродетелям, и руссоистским идеям об изначальной природной добродетельности «естественного» человека.