Помощник протянул ему листок бумаги.

–Что ты тут написал, Шарипов, не разобрать, что за почерк у тебя? – Ворчал Багрянский, прекрасно понимая, что у него почерк не лучше.

–А зачем вы Яхину отпустили? Я, как она, красиво писать не могу.

–Как было не отпустить, вот она в заявлении черным по белому написала, так мол и так. Уезжаю в Петропавловск к родственникам, так как получаемой зарплаты мне не хватает, прожить семьей в зимнее время, ни топлива, ни овощных продуктов. Как же не отпустить, а?

–Жалко, а то теперь, вся писанина на нас.

–А что касаемо красивого почерка, я тебе сейчас покажу, – начальник эвакопункта начал рыться в одной из папок, перебирая листочки разной формы, – а, вот, нашёл. Смотри, Шарипов, какие завитушки и кренделя вокруг каждой буквы. Каков, а, товарищ Грибок? А ведь, не из интеллигентных, сын простого землепашца. Такую каллиграфию в музее показывать надо.

–Ойпырмай, ни одна машина так не напечатает, – зацокал языком Шарипов.

А потом, внимательно приглядевшись к начальнику, неуверенно предположил.

–Что-то вы, Николай Гаврилович, без настроения, это из-за старика этого Кузнецова, кажется?

–Да не в нем дело, – вздохнул Багрянский, – просто жизнь эта волчья, война эта. Ничего нет хуже войны, а как хорошо было в юности, я же родом из Уральска, места у нас красивые. И понятно, когда люди от пуль и гранат погибают, понимаешь, а когда вот так… От голода. И это я, ведь, на смерть их посылаю, баб и детишек, на голодную смерть, в никуда…

–Но вы ведь не виноваты, – начал запальчиво Шарипов, но Багрянский остановил его жестом.

–Вот, Шарипов, какие удобные слова. Нет, брат, виноват. Кто-то, ведь, виноват. И кто-то за это ответит. Потом. После войны. Сначала надо Гитлеру хвост прищемить.


В середине декабря ударили морозы. А через три дня к ним добавился ветер, сначала легкий. Мороз с ветром. В открытой степи. Что может быть хуже?

В юрту вошла Жамал-апа, плотно закрыла за собой дверь, подоткнув свисающий полог, чтобы не дуло.

–Ойпырмай, что за холод такой? Алла сақтасын, говорила же тебе, вырой землянку как другие сделали. Все же теплее, чем в юрте.

–Чтобы мы в ней как суслики жили? Это ж готовая могила. Вот когда собетски блас построит нам дома из камня, тогда и разберу эту юрту. А в землянке этой, я видел, ни повернуться, ни разогнуться. Одно слово, времянка. А юрта вечна.

–Нет ничего вечного, – ответила Жамал-апа, подкидывая хворост в пылающий огонь. Ожидать эти дома из камня не стоит, сколько лет уже бласты обещают их построить. Теперь война, завтра что-то ещё при…

Жамал-апа собиралась и дальше продолжить беседу с мужем, но вдруг запнулась на полуслове. Прожив с мужем долгую, полную забот, жизнь, Жамал-апа знала все его повадки наизусть. И теперь глядя, как он теребит свою бороду, что-то сквозь зубы напевая, нисколько не сомневалась: ее Тулпаш что-то задумал, о чем не решается ей сказать.

Женщина, вперевалку, подошла к мужу и со словами «О, Алла», уселась на, грубо сколоченную из досок, низенькую табуретку.

–Начинай, я тебя слушаю.

–Я хочу зарезать черного барана, – быстро проговорил старец и довольно легко, для своего возраста, поднялся с точно такой же табуретки.

–Да ты, совсем, из ума выжил. Рано ещё, зима только началась. Их у нас всего два, одного сейчас зарежем, потом другого, без приплода останемся, ведь.

–Жамеш, этого барана я отвезу, той, русской женщине.

–Ты, на старость лет, последнего ума лишился, хочешь, всех, нас погубить? Барана резать не дам. Меня режь. Ты и так возишь ей еду.

Она замолчала, с хмурым лицом, невидящим взглядом, уставившись на огонь. Молчал и старик, расхаживая, взад-вперед, вблизи очага. Наконец остановился, подошел к жене, сбив по пути табуретку и опустился перед ней на колени.