– Я пробудила тебя к жизни и сняла заклятие, – проговорила она, кивнула мне, и большие черные цветы ее шелковых кружев угрожающе зашевелились.
Она оперлась на мою руку, чтобы сойти вниз, и со смехом стала пенять мне, что я не держусь на ногах твердо, а дрожу и гнусь, как тростник. «В твоем возрасте надо стоять подобно скале. Я сама была крепкой, как дубок, – говорила она, наваливаясь всей тяжестью, так что меня, при моей девической хрупкости и худобе, шатало. – Я была в свое время столпом добродетели, как Памела»[31].
– Тетя Мэри, леди Карнби – ведьма! – воскликнула я, когда вернулась наверх.
– Ты так думаешь, душечка? Ну что же, вполне вероятно, в свое время так оно и было, – ответила тетя Мэри, которая редко чему-нибудь удивлялась.
Именно в тот вечер, после обеда и прибытия почты, а с нею и «Таймс», я внезапно снова обратила внимание на окно библиотеки. До этого я видела его каждый день и ничего особенного не замечала, но в тот вечер, когда меня слегка растревожили леди Карнби и ее злой бриллиант, что-то против меня замышлявший, и ее кружева, колыхавшиеся так угрожающе, – в тот вечер я взглянула через улицу, и комната напротив предстала передо мной много отчетливей, чем прежде.
Судя по всему, комната была большая, а то, что я раньше заметила у стены, оказалось конторкой. Стоило мне только взглянуть, как все стало ясно: это был большой старомодный секретер, очень громоздкий. По его очертаниям я догадывалась, что в нем есть множество отделений, и много ящиков сзади, и большой стол для письма. Дома, у отца в библиотеке, имелся точно такой же. Он был виден так отчетливо, что от неожиданности у меня на мгновение закружилась голова, и я прикрыла глаза. Я не могла понять, как здесь очутился папин секретер. Потом напомнила себе, что все это глупости, – такие конторки, как у папы, не редкость. Новый взгляд, и – о чудо! – комната сделалась смутной и неразличимой, как вначале. Я не видела ничего, кроме слепого окна, вечно ставившего в тупик старых дам: то ли его заложили из-за оконного налога, то ли оно никогда и не было окном.
Все это не шло у меня из головы, но тете Мэри я ничего не сказала. Прежде всего, в первой половине дня мне редко удавалось что-нибудь увидеть. Оно и понятно: если заглядывать снаружи все равно куда – в пустую комнату, в зеркало, в человеческие глаза, в общем, во что-то таинственное, – то днем там ничего не видно. Мне кажется, это как-то связано с освещением. Но июньский вечер в Шотландии – это как раз то время, когда смотришь и видишь. Потому что на улице дневной свет, хотя и не день, а в таком освещении заключено особое свойство, которое мне не описать: бывает такая ясность, как будто все предметы – это отражения самих себя.
Шли дни, и постепенно мне удавалось рассмотреть комнату все лучше и лучше. Большой секретер становился все объемней: временами на столе поблескивало что-то белое, напоминавшее бумагу; раз или два я отчетливо видела стопку книг на полу у письменного стола. Это были, похоже, старые книги, с полуосыпавшейся позолотой. Все это я замечала каждый раз приблизительно в тот час, когда мальчишки на улице начинали перекликаться, собираясь домой, а иногда откуда-нибудь из дверей доносился более резкий голос, кричавший: «Зови ребят домой, ужинать пора!» Как раз в эти часы зрение мое обострялось, хотя уже близилась та минута, когда словно падала завеса, свет тускнел, звуки на улице замирали, а нежный голос тети Мэри произносил: «Душечка, не позвонишь ли в колокольчик, чтобы принесли лампу?» Она всегда говорила «душечка» вместо «дорогая», и такое обращение нравится мне гораздо больше.