– Да нет, русский я, из Олимпийского комитета, еду договариваться насчет игр, – пытался объясниться Рачихин, успевший под воздействием выпитого забыть версию, внушенную ему Роем. Не зная почти языка, он чувствовал себя уверенней, когда эта придумка, хоть как-то перекликавшаяся с его подлинной биографией, заставляла техасца широко улыбаться, похлопывая огромной ладонью по спине, и заказывать себе и Володьке, порцию за порцией, бутылочки недорогого канадского виски.
При этом крупные перстни, унизывающие пальцы его обеих рук, поблескивали в неярком свете фонариков, направленно освещавших салон самолета, и лицо его багровело от все нарастающего количества опорожненных бутылочек. И к концу полета Рачихин уже знал, что, доведись ему, поверив в настойчивые уговоры техасца, поселиться навсегда в его ранчо, жизнь, ожидавшая его там, была бы похожа на ту, которой жили самые бесшабашные киногерои из знакомых Рачихину американских фильмов.
Выйдя по узким коридорам в зал ожидания, Рачихин почти сразу увидел стройную, лет двадцати, не старше, блондинку, державшую над головой картонный плакатик с выполненной ярким фломастером надписью – „Билл Рич”. В небольшом мотеле в Санта-Монике, куда она отвезла Рачихина, после регистрации у портье, занявшей не больше двух минут, они пришли в снятую для Рачихина Толстовским фондом небольшую комнату – здесь ему предстояло провести ближайшие недели.
Рачихин сбросил куртку, достал из сумки припасенные им в самолете бутылочки с водкой. Нем черт не шутит, – думалось ему, когда он разглядывал худенькую, облаченную в джинсовый костюм фигурку доставившей его девушки, – Америка, все же…” Отказавшись, однако, составить Рачихину компанию и предупредив, что назавтра за ним заедут из Толстовского фонда другие сотрудники, девушка в последний раз улыбнулась ему и исчезла в дверях.
Так начался первый день Рачихина в Лос-Анджелесе – в городе, о котором Рачихин знал пока ничтожно мало, никак не предполагая, что именно Лос-Анджелес станет на ближайшие годы его домом, олицетворив собою страну, в которой ему теперь предстояло жить.
Люди, близко знавшие Рачихина и ставшие ему здесь друзьями, – нет, скорее, приятелями, потому что настоящие его друзья оставались там, за тридевять земель, в покинутой им России, – не переставали поражаться, как им казалось, беззаботности Рачихина. Среди незнакомых людей, говорящих на чужом языке и живущих по чужим ему законам и правилам, Рачихин пытался устроиться таким образом, чтобы исключить для себя возможность войти в их среду или позволить своей новой судьбе пересечься каким-либо образом с их судьбами.
Почему так?
Люди, близко знавшие Рачихина и ставшие ему здесь друзьями, не переставали поражаться Володькиной, как им казалось, беззаботности.
Но особо угнетающим обстоятельством для Рачихина стало то, что круг друзей, образовавшийся в то время, когда он жил с Куколкой, распался…
«Успеется…» – говорил он себе. Успеется – когда? Этого он не загадывал. Но ощущал, как, едва пришедшее к нему в Лос-Анджелесе состояние покоя и надежности, пропадает при попытке американцев, даже самых доброжелательных, заговорить с ним. Боялся он их? Вряд ли… Если и боялся – то не этих, улыбчивых, выбрасывающих при знакомстве руку вперед, не в полупоклоне, по-европейски, а напротив, слегка откинувшись назад и смотрящих прямо в глаза собеседнику.
Наверное, кто-то из них мог бы помочь ему. Хотя, как? О работе, приносящей серьезный заработок, он просто не думал, довольствуясь более чем скромным пособием, выдаваемым Толстовским фондом, а когда пособие иссякло – случайными заработками, большей частью в домах старых русских эмигрантов, встреченных им в церкви.