В Ленинграде, с помощью директора Эрмитажа академика Пиотровского, Рачихин разыскивал тех, кто в 17-м, мальчишками, бежал следом за матросскими батальонами, шедшими по улицам города в направлении Зимнего.

Шедшими, чтобы штурмовать его… Но вдруг выяснилось из их свидетельств, что штурма-то, в общем, никакого не было, потому что бывшие мальчишки более или менее достоверно, но помнили, в каком числе, кто и через какие ворота вбегал во дворец, как убито было несколько восставших солдат брошенной с крыши бомбой, как разъяренные матросы растерзали нескольких кадетов и кого-то из женского батальона, пытавшихся оказать хотя бы символическое сопротивление набегавшим толпам черни.

Потом Рачихин ездил в Ригу, в Таллин – в поисках старых автомобилей и автобусов.

А Бондарчук тем временем уже готовил съемки в Мексике. Вскоре от него пришла первая телеграмма, которую Рачихину показали приятели из отдела внешних отношений: "Срочно прилетай”. Других выездных документов у Рачихина не было, соответствующие службы хранили молчание, и он продолжал крутиться между архивами, автомобильными базами и музеями.

В Ленинграде, в гостинице, его застал звонок из отдела внешних отношений – пришла вторая телеграмма от Бондарчука, сдвинувшая каким-то образом с места колесики и винтики тонкой машины, скрытой от посторонних глаз, – деятельность которой связана с выбором и направлением, или ненаправлением того или иного совработника за границу. На этот раз ребята из отдела внешних отношений, составлявшие собою малые детальки той машины и сами достаточно далекие от пульта управления ею, коротко сообщили – через день летишь в Мексику.

* * *

Еще в период работы с Гайдаем над фильмом „За спичками”, съемки которого велись вблизи советско-финской границы, шоферы, обслуживающие группу и набранные из местных автобаз, показывали Рачихину тропки, которыми уходили в сторону Финляндии беглецы. Из этих рассказов следовало, что не всех их отлавливали и возвращали – с закрученными за спину руками, иногда истекающих кровью от полученных огнестрельных ран, – назад, на свою территорию. Кто-то уходил навсегда, следы его обычно терялись, и лишь изредка, слушавшие передачи иностранного радио, угадывали в коротких информационных сообщениях искаженно звучащие имена своих бывших соотечественников, на которых органами милиции был недавно объявлен всесоюзный розыск.

Для Рачихина понятие „заграница” оставалось все еще связанным лишь с рассказами коллег, чья служба предполагала и, время от времени, позволяла зарубежные вояжи… ну и со шмотками, привозимыми ими оттуда – в которых, кстати, у самого Рачихина недостатка не было благодаря приличным заработкам Жени, ставшей одной из самых успешных парикмахерш в модном салоне на Сивцевом Вражке. И не то, чтобы заграница казалась ему совершенно недосягаемой – был ведь упущенный по его собственной вине шанс поездки в олимпийский Токио.

В общем-то, никогда он не терял веры, что раньше ли – позже ли, но доведется ему жить где-то в другом мире. При этом представлялся ему почему-то ни какой другой город, но Сан-Франциско. А сынишка, родившийся три года спустя после Катеньки и названный Венедиктом, – в память погибшего на фронте деда, – когда отец, взяв его на руки, подносил к большой карте мира, вывешенной в прихожей, откликаясь на просьбу показать, где Америка, всегда тянул ладошку с растопыренными пальчиками и прикрывал ею Лос-Анджелес. Почему?..

* * *

В два часа ночи в дверь постучали – на пороге стоял шофер мосфильмовской машины, везущей Рачихина в Шереметьевский аэропорт. Он же помог спустить вниз с десяток чемоданов и коробок, часть которых надлежало передать Бондарчуку от его супруги Скобцевой. В других были плотно упакованы сувениры и подарки иностранным членам съемочной группы: хохлома, богато иллюстрированные томики-путеводители по Кремлю, по Третьковской галерее и Эрмитажу, соседствовали с буханками ржаного хлеба, с банками каспийской сельди и таллинской кильки, а также с икрой – красной и черной, предназначавшимися для своих.