– Что, дядя, хреново живется? – спросил Зяблик у одного из охранников, немолодого человека с вислыми казацкими усами.
– Хреново, племяш, – ответил тот без озлобления. – Только не думай, что вам шибко подфартило. Скоро о буханке казенной чернушки да о тюремной робе, как о счастье, вспоминать будете.
– На, не побрезгуй, – Зяблик протянул ему пригоршню сухарей, доставшихся в наследство от Силкина.
– Да разве можно хлебом брезговать, – охранник охотно, но не теряя достоинства, подошел к нему. – Я его сам и есть-то не буду. Вот дружку своему дам немного, – он кивнул на черную лохматую овчарку, исподлобья глядевшую на Зяблика. – А остальные внуку отнесу. С хлебцем сейчас туго. Картошка есть, а с хлебцем туго.
Река далеко отступила от берегов, и Зяблику пришлось добираться до чистой воды по вязкому илу, поверх которого сохли пышные гирлянды темно-зеленых водорослей. На той стороне тоже торчали хмурые автоматчики, а слева и справа от них мальчишки ловили марлевыми сачками рыбную мелочь и собирали раковины-перловицы. Среди них стояла стройная голоногая девчонка лет семнадцати и глазела из-под ладони на водоносов, цепочкой растянувшихся по склону холма. Было явственно заметно, что под платьем у нее нет лифчика. Урки, жадно косясь на девчонку, спорили между собой о наличии или отсутствии трусиков. Обе версии имели своих сторонников, но в конце концов пришли к выводу: трусики скорее всего есть, но очень маленькие.
Наполнив ведро, Зяблик долго стоял по колено в воде, посматривая по сторонам. Один из автоматчиков, по-своему истолковав его медлительность, махнул рукой – иди, мол, отсюда. Любому зэку, рискнувшему удрать вплавь, здесь грозила печальная участь небезызвестного Василия Ивановича Чапаева.
На обратной дороге Зяблик вновь притормозил возле усатого охранника.
– Как хоть зовут тебя, дядя? – спросил он, поставив ведро на землю.
– Аль в друзья ко мне набиваешься? – лукаво сощурившись, осведомился тот.
– Да нет, я просто так…
– Меня Петром Петровичем можешь кликать. А дружка моего – Маркизом.
Услышав свое имя, собака с готовностью оскалилась и замотала толстым, как полено, хвостом.
– Послушай, Петрович, ты всех заключенных тварями последними считаешь?
– Почему же? Все мы люди. Только одеты по-разному.
– Петрович, ты мне сейчас должен на слово поверить. Если не поверишь, много горя может случиться. Отведи меня к своим начальникам. Мне с ними говорить надо.
– Секретное, что ли, дело?
– Секретное. Наколоть вас хотят наши урки, а потом в городе погром устроить. Детали я твоим начальникам сообщу.
– Против своих, значит, идешь, – охранник вздохнул, но не осуждающе, а скорее сочувственно. – Ну что же, если они злое задумали, греха на тебе не будет. Ныряй в эти кусты и беги по тропочке. Там тебя наши встретят. Скажи, что от меня. Миронов моя фамилия. Они тебя, конечно, не облобызают, но ты сам свою дорожку выбрал. Иди, хлопче, я тебе верю.
Расторопные ребята в камуфляже прихватили Зяблика уже через сотню шагов, допросили с чрезмерным пристрастием и, завязав глаза, доставили в какой-то обширный, освещенный коптилками подвал. Там его несколько раз передавали из рук в руки, каждый раз опять допрашивали, везде мылили шею и ровняли зубы, но Зяблик твердо стоял на своем – хочу видеть главного начальника, и точка. За свою стойкость и упорство Зяблик в конце концов был удостоен чести лицезреть не одного, а сразу троих начальников.
Двое из них – милицейский майор с оплывшим татарским лицом и армейский подполковник в полевой форме – сидели на низенькой гимнастической скамеечке, а сухопарый, похожий на Александра Керенского начальник лагеря лежал на куче матов. Во время бунта его огрели ломом пониже спины, и теперь везде, даже в местах общего пользования, он мог принимать только два положения – строго горизонтальное или строго вертикальное. Теннисный стол был завален картами, корками хлеба, заставлен кружками с недопитым чаем и консервными банками, полными окурков. На шведской стенке висели плащ-палатки, бинокли, каски, автоматы. В дальнем углу громоздились батареи пустых бутылок.