Офицер вздохнул. Речь не слушалась. Два года разлуки немало унесли молодых ожиданий, веры в счастье, надежд.

– В карты, Вася, по-былому, извини, играешь? – спросила, взглянув на него, старуха. – Да ты не сердись: дело говорю.

– Что вы, помилуйте, – ответил гость, – жалованье какое! А тут, сами знаете, походы, контужен был, – до того ли?.. Притом…

Офицер хотел еще что-то сказать; слова ускользали с языка. По лицу прошло облако. Глаза смотрели рассеянно, куда-то далеко. У губ обозначилась сердитая, угрюмая складка.

Бавыкина покачала головой.

– Ужли и там не забыл? – спросила она.

– Вот пустяки, охота вам…

– Да ты, вьюн, не финти; говори, в резонт спрашиваю.

Офицер встал, оправил волосы. Точно отгоняя тяжелую мысль, он провел рукой по лицу, подумал и снова молча присел к столу.

«Так, так, из-за нее, – мыслила тем временем старуха, – из-за Поликсены ты и приехал, чуть смог вырваться оттоль… Знаю тебя! От гордости молчишь – а сам бы кинулся, готов просить: голубушка, родная, здорова ли она, жива ль?»

Офицер, сгорбившись, молчал. Филатовна не выдержала.

– Не закусишь ли с дороги? Молочка, сбитню не согреть ли?

Гость отказался.

«Ну, бог с ним, сердечным, усталость, знать, одолела».

Старуха постлала ему постель в собственной спальне, дала ему огарок свечи, а расспрос о сердечных его делах отложила до другого раза: «всяк божий день не без завтрашнего».

Офицер разделся, достал из чемодана святцы и образок, поставил его в углу на столе, раскрыл святцы, рассеянным взором прочел несколько страниц, перевел глаза к темному окну и долго молился, кладя земные поклоны и прося у Бога нового терпения и новых сил.

«Родина, дорогая родина! – мыслил он. – Вот она наконец, и я опять среди нее… Храм Соломна!.. Далеко, кажется, до него… На чем-то они теперь стоят, чего держатся? Осветил ли их хоть малость свет истинной жизни, свет разума и вышней братской любви? Или все тот же этот край, хмурный, неприветный, запустелый и веющий холодом?..»

– Что? Лег спать? – перегодя, спросил Бавыкину, встретясь с нею в общих сенях, академик.

– Спит, – нехотя ответила Филатовна, – еще бы! Намаялся сердечный: столько дён сломя голову скакал. А вам, сударь, что до него?

– Да я так, новостей он привез, и любопытство расспросить.

– Ну, только, уж извините, это завтра…

– А как бишь, не упомнил, фамилия этого вашего гостя?

– Родом малороссиянец, и имя ему Василий Яковлевич Мирович… Сызмальства… Да что! Спокойной ночи, сударь… Только опять же советую, хоть вы и хозяин, – не держите долго огня… Все-то у вас бумаги да книжки… пожар еще, упаси господи, не напроворили б… и то вот на погорелом дворище построились…

«Ишь козырь, доброобычайная старица, как распекает! – улыбнулся академик, с потупленной головой вновь пробираясь в свои горницы. – Да оно и лучше! И здоровью легче. Вот печень намедни как было опять разгулялась! И дел, по правде, не оберешься. Мозаику кончать, о метеорах писать… Баста!.. Скудель тесная – существа предел!.. Прощай, былые годы!.. Mens sana in corpore sano»[2].

– Настасья Филатовна, кто, скажите, ваш хозяин? – спросил Мирович из спальни, уже впотьмах. – Я и забыл осведомиться.

– И этот тоже! Да что с вами поделалось?.. Точно сговорились! Пара он тебе, что ли? Коллежский советник – почитай, бригадир… Спать пора! Индо напугал.

Василий Яковлевич Мирович крепко заснул. Мир давно забытых картин охватил его. Ему грезились давние, детские и отроческие годы, угрюмая Сибирь, потом украинский тихий хутор, старый заповедный лес и пчелы, бедность и горести некогда богатой и знатной, потом гонимой судьбою, разоренной обедневшей семьи.