На языке Тропы это можно передать так: они разматывали самокат мышления сразу в двух головах – своей и собеседника. Поскольку самокат – это то, что в данный момент само рвется из тебя, но ты его сдерживаешь в силу привычки таиться, то такая беседа кажется проникновенной, захватывает и погружает не просто в самого себя, а в потрясающе интересного и неожиданного себя, который к тому же «болит». Сказанное сказителем становится не просто общим, это общее переживание. Способный сопереживать тебе непроизвольно признается внутренними защитами своим и пропускается в душевные тайники. После этого твое мышление наполняет его слова собственными смыслами и оживляет всеми имеющимися в его запасниках образами переживаний, да с такой силой оживляет, что ты в прямом смысле очарован!

Это может показаться похожим на телепатию, чтение мыслей или экстрасенсорику, но это не то. Они не читали мысли, их не интересовало содержание этого хлама. Они знали устройство мира и законы мышления, видели и чувствовали их так тонко, что могли говорить с человеком в соответствии с тем слоем сознания, в котором находилось в тот момент его мышление.

У человека определенного общества и культуры все слои мышления уложены в самокате очень и очень сходно. При определенном опыте и ясности сознания вовсе не так уж трудно говорить за человека его сокровенные мысли, и не только бытовые, которые он прячет, чтобы быть неуязвимым, потому что у него есть враги. Можно ведь рассказать и ту сказку, которую он носит в себе и скрывает, потому что у него нет друзей…

Это и есть сказывание. Но учился этому я все-таки не у дедов, а у старой знахарки и повитухи бабы Любы.

Меня направил к ней Дядька незадолго до своего ухода. Я уже был к тому времени знаком с Поханей, но к нему Дядька велел идти только после бабы Любы.

– Ну, это колдунья, не то что моя Нюра! – сказал он про нее.

Из-за этого я ехал к ней с легким трепетом, невольно вспоминая свой приход к Степанычу и описания мрачных деревенских колдунов из этнографической литературы.

Не было ничего даже близкого к этому. К бабе Любе я вошел легко и радостно. Она буквально растаяла, когда я передал привет от Дядьки и тети Нюры. А когда сказал, что я внук Екатерины Ильиничны, она заплакала и запричитала, что-то вроде:

– Подруженька моя дорогая!.. и на кого ты меня покинула!.. и как же мне жить-то горемышной!.. – но вдруг сама себя перебила. – Вишь, старая стала, никак, помирать собираюсь… – и вытерла слезы.

С этого дня я почти год был у нее желанным гостем, почти что внуком. Впрочем, у меня есть подозрение, что я действительно был им всем дальним внучатым племянником (для меня это звучит как: со-племянником – соплеменником), а они все были между собой в очень древнем родстве.

Баба Люба была родом из деревни Каличье Савинского района Ивановской области. Но еще задолго до войны переехала в деревню Дудорово, после того, как у нее сгорел дом и погиб в пожаре младший из сыновей. Во время войны у нее погибли еще двое сыновей и муж на фронте. Муж был из деревни Волотово.

В начале шестидесятых или конце пятидесятых она погорела еще раз, ночью. Сгорела заживо вся остававшаяся семья, все дети. Всю свою жизнь баба Люба бабила – была повитухой. Ее и «бабой» звали не случайно, всех остальных звали тетями, как это здесь принято, несмотря на возраст. Она же сама смеялась, что ее и Любой неслучайно прозвали. Смерть всех детей стала для нее своего рода мистическим знаком, запретом на повивание. По народным понятиям, повитуха должна сама легко и много рожать здоровых детей. Смерть детей – плохой знак для повитухи. Поэтому баба Люба переехала еще раз – на другой край Ивановской области – в деревню Игрищи, и полностью отошла от повивания. Уже в восьмидесятых одна из подруг юности, оставшись на старости лет одинокой, пригласила ее пожить вместе. Баба Люба продала свой дом и уехала к подруге в Ковровский район в одну из деревень недалеко от Всегодич. Подруга померла, а баба Люба осталась жить в ее доме, даже «не переводя его на себя». Туда я к ней и ездил.