На мою беду, камера была набита битком – присесть негде. Публика грязноватая, пьяненькая. Галдели, кто во что горазд. От смрада слезились глаза: накурено хоть топор вешай, да ещё в уборной – за фанерной перегородочкой метр на метр – унитаз забился. Потопа было бы не избежать, если б не прикорнувший возле перегородки дед: истекающую из унитаза жижу впитывало его драповое великанского размера пальто. Старик сладко похрапывал; из-под надвинутой на глаза шляпы торчал пористый, будто из пемзы выструганный нос.

Скрепя сердце, я стал настраиваться на долгую мучительную ночь. Тут произошла потасовка. Худой как щепка, одетый в рваньё тип, не переставая, бубнил, словно мантру, какую-то ерунду: «Ма-а-ка́, ма-а-ка́», – и вскрикивал капризно: – «Купли чиколатку!» Его просили замолчать, но он будто не слышал, нудил и нудил. А когда кто-то отвесил ему затрещину, затянул во весь голос: «Ма-а-ка́». К нему подскочили, окружили гурьбой. «Заткнись, падаль! Хавальник завали!» – орали ему в лицо. «Купли чиколатку!» – огрызался оборванец.

Разболелась голова. Я уже и сам готов был заорать, чтоб все заткнулись, как вдруг в дежурную часть, где, собственно, и располагался аквариум, зашёл наш участковый. Я постучал по стеклу. Он обернулся и, увидев меня, заулыбался. Сказал что-то дежурному офицеру. Тот поводил пальцем в журнале и пошёл открывать камеру.

– Что, Дима, загулял маленько? Кулаки зачесались? Кулаки – это, милый мой, неосмотрительно, да-с, – журил капитан, пока дежурный искал в столе мои ключи с бумажником.

Я начал было оправдываться, но он меня перебил:

– Да ладно, я ж понимаю: дело молодое, тем паче не женат. Ступай себе, Дима, поспи, – сказал он, вскинув ладони к плечам, будто сдавался перед правами моей молодости, и улыбнулся на прощанье. Меня его улыбка слегка нервировала: ростом он был пониже меня, но, когда улыбался, широко растягивая свои большие красные губы, я отчего-то чувствовал себя недомерком; казалось, он надо мной нависает, будто хочет меня своим улыбчивым ртищем обмусолить, поставить засос или ещё какую гадость сотворить.

Я шагал к дому, с жадностью глотая прохладный воздух, в голове вертелось: «Ма-а-ка́, купли чиколатку!»

Закончился май. По городу гуляли слухи о продуктовых карточках; пустели прилавки ― подступал кризис. Меня это тревожило, но не особо, как-то мимолётно – нет-нет, да и кольнёт беспокойство. Раздражали перебои с сигаретами.

Я по-прежнему жил у Саши Розенберга. Аня уехала, но перед отъездом всё-таки «сорвалась». Часов в семь вечера я стоял на «Пятаке» с Леной Пономарёвой. Говорили – не помню уж о чём, – смеялись, потом я заметил, что Лена всё посматривает куда-то за моё плечо. Обернувшись, увидел Аню. Она стояла у заборчика и с делано беззаботным видом глядела по сторонам. Я, конечно, обрадовался: ясно было, чего она там стоит. Подошёл.

– Привет, красавица. Кого дожидаешься?

– Куда ты делся? К телефону не подходишь.

– Думал, ты уехала. Дома давно уже не живу.

– Нашёл кого-то?

– Ань, ты чего хотела-то?

– Нашёл, спрашиваю? – ноздри задрожали, прищурилась.

Я пожал плечами.

– Нет пока. Чего мне торопиться… Так чего хотела-то?

– Чего, чего… Соскучилась – вот чего.

Аня целеустремлённо и быстро шагала к моему дому. Я шёл чуть позади. Смотрел сверху на тонкую, чуть тронутую загаром шею, представлял её решительно сжатые пухлые губы и восторгался тому, насколько я был подвластен этому взбалмошному пятидесятикилограммовому человечку.

Только зашли в комнату, вцепились друг в дружку и пали на кровать. Раньше случалось и мимо, на пол, падали, и на землю в ночном парке. Как бы обоюдный припадок случался. Мы такое незаурядное влечение иногда даже обсуждали, вроде бы посмеиваясь, вроде бы в шутку: почему так? О любви не говорили.