Четверть стакана, что мне налили, я проглотил залпом и закашлялся – это был спирт. Сунули конфетку. Хихикали.
– Предупреждать надо, черти! – ругнулся я, отдышавшись.
– Не черти, а «чёрт», – засмеялся Семёнов, ткнув носком кроссовки в пятилитровую канистру («чёртом» у нас на заводе называли спирт). – На работе сегодня половину бочки надыбали! Почти пятьдесят литров неразбавленного, прикинь! А ты чего, кстати, не вышел-то?
Я рассказал о ночном налёте оперативников, о подставе.
– Совсем мусора оборзели! – возмущались парни.
– Волки позорные! – плевался Евгений.
Послали Макса за водой. Я дал четвертной, попросил зайти в магазин купить чего-нибудь съестного.
– Съестного, – фыркнул Макс, – там кроме кефира да сырков плавленых нет ни хрена.
Семёнов посоветовал угловой гастроном, где он на днях видел маринованные огурцы.
Дождь то затихал, то снова начинал моросить. Под грибком места не хватало, постепенно промокали. Ждали Макса долго, ругались:
– Опять во что-нибудь башкой врезался идиот!
Место, где мы расположились, хорошо проглядывалось с улицы. Проедет патрульный УАЗ – и снова можно оказаться в аквариуме. Мысль эта у меня мелькала периодически, но не пугала: хмель туманил голову.
Отягощённый двумя пакетами, появился Макс. В одном пакете была закуска: хлеб, банка огурцов, кусок варёного сала, десятка два плавленых сырков, в другом были две пустые бутылки и баклажка с водой.
Есть мне, конечно, хотелось, но не настолько, чтобы пробовать похожее на мертвечину сало – приналёг на сырки с огурцами.
– Да, братишка, кича[8] – не сахар! – сочувствовал Евгений, похлопывая меня по плечу.
Чуть позже, когда мы с Семёновым отошли по нужде, я спросил, что это за пугало в парике, откуда он вообще взялся?
– Это ж баба, – прыснул Андрей, – Женька Чебурашка, ну или Чебурген. Неделю назад из Саблино освободилась.
О женской колонии, что располагалась в посёлке Саблино, я был осведомлён. Как-то даже побывал поблизости, на даче у знакомых. А о Чебурашке ещё подростком от сверстников слышал: водится, мол, у нас в районе чудо чудное: не баба и не мужик – оно. Кажется, мне её показывали, но давно это было, плохо помню.
Спирт – суровая штука. Парни пьянели на глазах, галдели на весь двор. Я сидел на бортике песочницы и щурился в надежде перенестись в мир цвета сепии. Не получалось – мешали голоса. «…Миновалось, молодость ушла! Твоё лицо… в его простой оправе своей рукой… убрал я… со стола»[9], – захлёбываясь плачем, декламировал баритон. Декламацию заглушали прерываемые икотой завывания про маленький плот[10]. «Эх, Мурка, ты мой Мурёночек!»[11] – взвизгивало прокуренное сопрано.
Вращаясь каруселью, дикая разноголосица опрокинула окружающие дома набок, повалился и великанский «мухомор». Перед глазами у меня осталось низкое серое небо.
– Всё ништяк, братишка! Давай руку, – сказал возвышающийся надо мной солдат. Я протянул ему руку, и мы пошагали к дому.
Ноги меня подводили – то в стену дома понесут, то на газон. Солдатик, который пыхтел где-то у меня под мышкой, корректировал направление, возвращал меня на середину тротуара. Смутно помню, как по дороге я рассуждал об иллюзорности человеческого бытия, смеялся, ерошил моему невидимому лоцману жёсткие, словно проволока, волосы, пытался петь.
Потом со мной случилось что-то вроде обморока: я как бы застрял в промежуточном состоянии между сном и явью. Мы целовались с Аней, вжимаясь друг в друга, ощупывая друг друга, оглаживая, как изголодавшиеся по тактильным ощущениям слепцы. И так сладки были наши поцелуи, прикосновения, что я забыл о главном и вспомнил лишь, когда моя ладонь легла на её влажную промежность. Аня с готовностью подалась навстречу. Покалывали иголочки каких-то несоответствий, но я всё отметал и стремился в самую глубину, чтоб уж совсем раствориться в любимой моей Ане. Мы, должно быть, светились в темноте, мы выделяли столько… нет, не тепла – счастья, которое обещало быть долгим. Тут она выдохнула, простонала: