– Это сон какой-то, – вырвалось у него.

– Нет, мой друг, – ответил лорд Фулхем, – это явь, от которой я иногда сбегаю в море. Но теперь… может быть, я уйду в отставку. Начну иную жизнь. Пора, наконец, подумать о будущем, а? Завести семью. Мне ведь уже тридцать четыре. Стоит промедлить, и всех невест расхватают более предприимчивые щеголи. Ты как думаешь, Эндрю?

– Я мало что могу посоветовать.

– У тебя есть семья? – спросил сэр Алекс.

– Нет.

– В таком случае, – потирая руки и заговорщически улыбаясь, сказал лорд Фулхем, – завтра же я наведу справки, и мы с тобой непременно сходим к миссис Корнелис на один из ее подписных балов.

* * *

В доме Никифора Лыкова Сергей провел больше месяца. Сердобольная хозяйка отпаивала его какими-то настоями трав, раны обрабатывала примочками, изготовленными по рецептам местных знахарей.

Когда Сергею стало значительно легче, первое, что ему захотелось сделать, – увидеть свое лицо. Но когда Мария Ивановна принесла зеркальце из его рюкзака, он понял, что лучше было бы теперь себя не видеть. У него был сломан нос: прежний – ровный, греческий – исчез, а возник безобразный и кривой. Как художнику, ему было хорошо известно, что наравне с глазами именно нос определяет черты лица. И что теперь? Из красивого, привлекательного молодого человека Сергей превратился в уродца, чье лицо наверняка будет теперь притягивать чужие, уже насмешливые, взгляды.

Затем он сам долго рылся в своем рюкзаке, перекладывая тюбики с краской, кисти, карандаши, рулон льняного полотна, листы белоснежного ватмана. И еще был плащ, заботливо уложенный в полиэтиленовый пакет. Он долго держал его в руках, о чем-то размышляя. Потом сунул на самое дно рюкзака и застегнул клапан.

Во второй половине декабря по довольно глубокому уже, плотному снегу, выбелившему черноту лесов и полей, Сергей отправился в Санкт-Петербург. Никифор Лыков, которому по душе пришлись замысловатые беседы с московским гостем, наладил сани, запряг в них все ту же свою единственную лошаденку. Она дивилась серебристой белизне вокруг, наклоняла морду, вытягивая теплые, мохнатые губы и щипая снег. Должно быть, она хорошо знала, что сани тащить куда легче, чем телегу по непролазной грязи, и – радовалась.

– До Петербурга-то всего шестнадцать верст с небольшим, – бодренько сообщил Никифор, проверяя сбрую. – За два часа домчимся, Сереженька.

Он подарил гостю зимнюю обувь, штаны да безрукавку стеганную, старый, слегка вытертый с боков, но довольно крепкий еще кафтан, заячью шапку. Со стороны уже нельзя было отличить московского гостя от обыкновенного крестьянина. Это и было надобно Сергею – влиться в народ, вжиться в эпоху, стать обыкновенным, незаметным. Он прекрасно понимал, как дико и нелепо выглядел бы в своих джинсах и курточке на молнии среди серых, но по-столичному праздничных улиц Петербурга.

Тепло, почти по-родственному, попрощавшись с Марией Ивановной, пустившей слезу, Сергей умостился на санях. Никифор укрыл ему ноги попоной, сам угнездился рядом, потом цмокнул сочно так, понятливо. И лошадка, которой уже не терпелось подвигаться, весело зарысила по дороге.

Примерно через два часа, как и обещал Никифор, они въехали на постоялый двор, что приютился на окраине города меж двух длинных серых домов, похожих на бараки.

– Ну, Сереженька, – сказал Никифор, прощаясь, – я теперь Лопатке овсика задам, да восвояси, пока засветло. А тебе, дружок, все улицы тут открыты. Найдешь, небось, место для ночлега.

– Найду, не беспокойтесь.

– Ну, не поминай лихом!

– И вы меня, – ответил Сергей, и так грустно ему стало вдруг, так одиноко. Снова одиноко.