Поэт, правда, продолжал быть частью ее внутреннего монолога, вовремя всплывая оставшимися в голове с пятнадцати лет, а значит, вряд ли из этой головы выбиваемыми, отдельными строчками.
– «Шипка», помимо реального места в вашей и нашей истории, это сигареты такие в Союзе были. Как раз от вас, из Болгарии, они к нам и шли. Видишь, как момент совпал, – Аля указала на почти закатившееся за одну из гор тяжелое розовое солнце. – Зачем тебе солнце, если… Только там в стихе «Солнце» – тоже сигареты, тоже болгарские. Я сначала не знала. Про «Шипку» знала, а про «Солнце» – нет. В оригинале с большой буквы, я думала, это символизирует что-то. Потом увидела в английском переводе, а там во множественном числе – Suns. Тогда погуглила, оказалось, тоже курево. – Аля сделала последнюю затяжку и затушила бычок о парапет. – Никогда не думала, что окажусь на этой самой Шипке.
– Тебе все еще так одиноко?
Сашко застал ее врасплох, в середине затяжки, она подавилась дымом и закашлялась.
– В смысле?
– Пятнадцатилетние подростки нобелевскими лауреатами не зачитываются. Или какой он там лауреат.
– Нобелевский. Ну, некоторые зачитываются, некоторые – нет. Если ты не зачитывался, это не значит…
– Я тебя не атакую.
– Я вообще-то и не думаю, что ты меня…
– Слушай, вот ты мне рассказала про своего поэта, и мне показалось, что ты – такая же. Как в пятнадцать. Не изменилась. Со своими – как ты там их назвала – понятиями. Только понятия другие. Поэтому я и спрашиваю, тебе так же одиноко, как тогда?
– Иди ты в жопу, а? – Аля кинула пачку обратно в сумку, поднялась и быстро зашагала вверх по ступеням. – Весь момент мне порушил.
– Я знаю, что такое «жопа» по-русски! Эй! Я не хочу тебя обидеть, просто говорю, что думаю.
Аля не обернулась и продолжила шагать наверх, только увеличив темп. Сашко за ее спиной совсем не спешил ее догонять. Он смотрел на зеленые горы и улыбался.
Наверху в центре большой каменной площадки возвышался сам памятник Свободы – башня, потерявшая замок, ацтекская пирамида, потерявшая объем. На воротах башни стоял огромный каменный лев с грудью, раздутой застывшим в гранитных бронхах рыком.
Аля обходила башню кругом, когда ее все-таки догнал Сашко.
– Эй, послушай меня. Не отворачивайся!
Аля повернулась к нему. Ну да, нос у нее покраснел, глаза – тоже, вот-вот расплачется.
– Слушай. Вот у нас с тобой культурная пропасть, да? Разный бэкграунд, понимаешь? Как папуаса два, никогда друг друга толком не поймем. Но вот у нас есть такая песня, я ее подростком слушала, да-да, тоже в пятнадцать, не перебивай. Там строчки такие – «я умираю со скуки, когда меня кто-то лечит».
– Лечит – это метафора?
– Лечит – это сленг такой русский. В общем, не лечи меня, у тебя на это нет разрешения.
– А чье должно быть разрешение?
– Ну, как минимум, мое.
– Хорошо! – легко согласился Сашко. Он выудил из своего рюкзака толстовку и протянул ее Але. – Давай надевай, у тебя, вон, мурашки по коже побежали.
– И все?
– А, а ты еще и поссориться хотела, да? – он опять застал ее врасплох, и Аля молча натянула на себя кофту.
– Пошли я тебя вон с теми пушками поснимаю. Давай-давай, последние секунды «золотого часа» поймаем.
Она полезла вниз на маленькую лужайку к пушкам времен русско-турецкой войны, а он щелкал ее на свой кэнон и объяснял про «золотой час», в который лучше всего делать снимки, потому что пойманное в объектив последнее солнце смягчает черты и дает легкое золотое свечение всему, что в кадре.
Она слушала вполуха. Разреветься так и не получилось, а все еще хотелось. Комок в ее горле продолжал свербеть, и в глазах дрожали, но так и не скатывались вниз по щекам слезы от близости этого оглушительного закатного пейзажа и от выданного ей с такой легкостью диагноза. Ей не хотелось об этом думать, но комок, пожалуй, был прямым физиологическим подтверждением того, что диагноз был верным.