– Вот видишь. Отличный выбор.

Она снова подошла, присев на край койки. И под луной уже улыбалась.

– А, кстати, как тебе пилотка Маттиаса, вернее, я в его пилотке? К лицу, правда?

– Просто в самый раз.

– Хвастаюсь, извини.

– О чем тогда речь, о моя Гретхен?

– Это и есть одиночество, – сказала она серьезно.

И больше ничего не сказала, сидела рядом отвернувшись.

– Перестань, – сказал я.

От того, что тихая была, не плакала, совсем тоскливо стало. Я на нее прикрикнул даже:

– Хватит, Грета! Перестань! Хватит, я сказал!

И тут же, услышав свое имя, рядом совсем, под окном, тоже Грета залаяла, другая.

20

Утром ехали на печь по визжащим нестерпимо рельсам, уже музыкой нашей стал визг этот, гимном. И с нами вечно всегда, даже когда не ехали. И во сне с узкоколейкой не расставались, в голове прямо была проложена со всеми своими зигзагами.

В пути я с удивлением обнаружил, что коллеги мои общаются исключительно знаками, причем увлеченно и почти самозабвенно. Предмет разговора был куда скучнее их жестов и уморительных ужимок: речь шла о предстоящей варке, о том, что сейчас или никогда, и даже о стойкости немецкой нашей породы, всегда проявляющей себя именно в трудный момент.

Меж тем, без сомнения, это был привет мне от Греты, сугубо личное ее послание. Она же, в конце концов, под общий смех и призналась, подчеркнуто на меня не глядя:

– Ханс немую заразу принес, это Ханс откуда-то!

Мы всё кружили замысловато и бесконечно по заводской территории, иной раз вкатываясь даже в цеха, чтобы снова потом выбраться наружу. С утра пораньше солнце светило ярко, июньский день все удлинялся на неминуемом пути к короткой самой в году ночи. Ученые наши конвоиры только рады были бестолково-долгой дороге, держа всех нас скопом на виду. А мы, привыкнув, уже даже не замечали их вежливого присутствия.

И вот, визжа, мы выехали опять из цеха на открытое пространство, поравнявшись с другой дрезиной. Такой же прицеп с пассажирами полз параллельным курсом по соседним рельсам, и мы внезапно рядом с этими людьми оказались близко совсем. Люди были как люди, только в робах почему-то одинаковых и с номерами, и ученые наши сразу не на шутку всполошились. А нас, наоборот, радость вдруг бурная охватила от внезапной близости, причем и тех и других, на обоих прицепах. Мы хохотали без причины и тянулись навстречу друг другу, пытались даже пожимать руки, чуть уже на ходу не братаясь. И махали долго вслед, когда узкоколейка снова нас развела, и люди нам тоже махали со своего прицепа.

Оказалось, расставались ненадолго, мудро узкоколейка свои кружева плела. Внезапно они снова из-за деревьев к нам выкатились и рядом поехали. Но во второй раз радость меньше была, мы помахали еще и совсем перестали. Что-то ушло уже, что было вначале, и мы просто стояли и смотрели друг на друга. И конвоиры успокоились, и ученые наши, и их, неученые, зато со штыками.

И будто Отто очки там у них в толпе на прицепе сверкнули, разглядел я. И Вилли, показалось, усы мелькают, точно. Ну, и Грета там у них тоже своя была, со взором пылающим таким же, только бледная очень. И себя отыс-кал я, в малом одном признал невыразительном, лет сорока. В сторонке стоял, притулившись, вроде сам по себе он и без сил уже совсем. Но с натяжкой признал: нет, не Пётр, конечно, стоял, не близнец мой. До Петра малому далеко было.

Грета о себе забыть не дала, заметив вдруг с укором и все так же на меня не глядя:

– А собака твоя по шпалам, между прочим!

Обернулся: бежит, так и есть. Бежит и бежит. На всю жизнь приклеилась, господи.

21

Печь и впрямь стояла после ремонта как новенькая, глазам не верил. Я спустился в свое подземелье к топке и, как обычно, приветствовал Петра легким пинком в зад. Такое панибратство между нами уже ритуалом было и бодрило даже перед работой. Иной раз и он меня пинал, подкравшись, и это еще приметой нашей стало такой суеверной, но на сей счет молчали. А скорее всего, радостью просто, что вот опять встретились: здравствуй, это я!