Вилли вставил все же, опять не удержался:
– К Хансу только претензий никаких, вот такой у нас Ханс!
– Как себе доверяю, не знаю почему, – выговорил Отто, с трудом уже, но выговорил.
Я плечами только пожал, что оставалось:
– Знаю, что делаю.
– И что же ты? – раздался вдруг сзади смех Греты.
– Что говорят, – отчеканил я.
И тут же оглушительно заиграл марш, и все сразу отодвинулось, что было, и потеряло смысл. Грета включила на всю мощь проигрыватель и уже ходила под пластинку у нас за спинами. Изо всех сил тянула ноги на высоких каблуках и сама себе отдавала честь, на ней ведь пилотка с гербом еще была. Узкое платье особенно мешало, но Грета, спотыкаясь, упрямо вышагивала, а мы, едва поспевая, головами за ней туда-сюда вертели.
Потом она плюхнулась на стул рядом и, закинув ногу за ногу, приказала:
– Только не о стекле, договор? Не о стекле!
Отто скорей очки нацепил:
– О чем хочешь, моя золотая!
– А штраф сразу, тоже договор?
Мы закивали разом, на всё согласны были:
– Штраф! Конечно! Еще бы! Договор!
Грета выпила из фужера и достала портсигар, на нем свастика была выбита. Закурила, выдув высокой струей дым. И мы опять содрогнулись от ее близости, только даже сильней еще. Привстав, она налила себе опять из бутылки, и Вилли хватило времени, чтобы положить ладонь на ее выпуклый скульптурный зад, сама ладонь пошла, помимо его воли. Грета ласково покрыла его руку своей, в другой фужер держала. И продолжала стоять, что сказать, не знала.
И сказала, как пароль:
– Свинец, Отто!
– Мимо! – отрезал Отто, сразу чудесным образом протрезвев.
– Эту паутину марганец еще дает.
– Пальцем в небо опять! – отмахнулся Отто.
– Отто, паутина по всему периметру, это что? Вот что такое это? – не унималась Грета.
– Это паук завелся, паучище в стекле!
Разговор вдруг поверх всего, слова – рапиры. Или остальное все до сих пор поверх было. И не Отто пьяный вдруг, а очкарик жесткий Грету глазами сверлит, накаляясь все сильней от ее изысканий.
– Еще, дура, свинец приплела! Долго думала? С марганцем! А еще чего? Давай, ко времени как раз букет весенний!
И Грета, стальной струной распрямляясь, упрямый подбородок навстречу воинственно тянет, тоже Грета не Грета уже. И марш не слышен, хоть грохочет во всю мощь, что это?
– Отто, я на оптике за семь лет глаза сломала!
– Сломала, именно!
– Отто, нам самый раз в линзу на самих себя взглянуть, не находишь? И понять, что с нами со всеми сейчас?
– Или чтобы в линзу на нас на всех из Йены. Ты это? – сверкает очками Отто.
– Чтобы ты себя сам увидел, как глупо злишься!
– Для этого линзу сделать надо, только и всего, милая Гретхен!
Тут и я вступаю:
– Сейчас мы только пьяную можем!
– Зато патриотическую! – ухмыляется Вилли, уже потеряв над глотками контроль. Ведь ласковая ладонь Греты своей жизнью живет и гладит его, несмотря ни на что, и сам он тоже дрожащей рукой плоть ее округлую тихо жмет, и это тайна их.
Но ведь разрядил, снял он вовремя накал, молодец. И теперь все к Вилли оборачиваются, в глаза заглядывают:
– Ты к чему, Вилли? Патриотическую? Ты это к чему?
И кричит Вилли:
– К тому! “Парадный марш стрелков”, вот к этому!
И марш сразу опять к нам придвинулся, и Грета прежняя на стул снова плюхнулась, хохоча:
– Ну, штрафуйте меня, штрафуйте!
Содрогнулись мы опять, в какой уж раз. Сидела в пилотке своей, чуть расставив ноги, и на нас смотрела с призывом даже:
– Штрафуйте, ну?
Смеялась, что не шевелимся, призывам не внемлем. И вскочила, за рукава тянуть нас стала, пока за собой не вытянула и в строй маршевый не поставила. И шагали, ноги задирали, старались. Кроме Вилли, он на месте своем так и остался, не на шутку упершись, со злобой вдруг. Пьяный уже совсем, что ли, был.