– А потом, Кит, потом – что с нею было? – жадно выспрашивала она, легко гладя пальцами его запястье и затаив дыхание от нетерпения. Ее внутренний взор уже прихотливо и жадно рисовал картину: маленькая девочка в сиреневом платье, зябко охватив руками колени, сидит на берегу моря и неотрывно смотрит на волну, которая, что-то лепеча или напевая, катится тихонько к ее ногам в черно-белых лакированных сандаликах. Сандалики ей по своему трепетно, но с всегдашней своей странною усмешкою, описал Никита. А сиреневое платьице она представила сама, как-то, угадав по нотам его голоса, что сиреневый цвет у его матери был любимым….. Сиреневый…. Цвет тишины и сосредоточенности. Или – глубокого отчаяния? Она боялась угадывать. Боялась узнать. Все, или почти все было так схоже с нею! Изнутри. Чувствами, дыханием. Нервами.

– А ничего и не было потом! – Голос Никиты как – то затихал, сломлено, подавленно. Ей тотчас же представилось, как гасли его темные, с чуть прохладной искрой, глаза. – А, впрочем, нет…… Тихая трагедия, наверное, была. Обыденность, тишина. То, отчего с ума сходят! Музыку мама Катя моя до жгучей страсти любила, после школы устроилась работать в секретариат, при консерватории. В консерватории, на симфонических, отчетных концертах, познакомилась с отцом. Он как раз был в отпуске. Наверное, был какой-то скоропалительный роман, или флирт на грани – от скуки. Я не знаю, что между ними случилось, только мама моя, сломя голову, умчалась за ним на Север. И не скажу, чтобы сильно о том жалела когда – нибудь. Он на нее смотрел всегда с тихим изумлением, словно на диковинную птицу, что залетела в эти холодные края, в вечную почти ночь, по ошибке или небесным сюрпризом, знаешь ли. Он прощал ей все, и даже романы, которые случались порой… Мама Катя была очень интересной, с такой стремительной вспыхивающей искрой, вся как бенгальский огонь. Когда рассказывала о музыке, то загоралась, светилась изнутри, мерцала. И глаза становились ярче, мягче, и голос звучал глубже… Она, вообще, всегда нравилась мужчинам. Им ведь нравится новизна. Хотя они, ее мужчины, о музыке часто не имели и самого простого понятия. Она им как-то была вовсе и не нужна в их жизни военной и не военной….. Таких жизней много, согласись? Нам ли с тобою этого не знать?


Она в ответ кивала, чуть улыбаясь:


– Когда такелажники6 поднимали на второй этаж мой рояль, соседки на лавочке качали головами, носы морщили: мол, зачем слепой девчонке эта громадина, да и шуму то от нее сколько – что твой паровоз?! Так и говорили: «паровоз»… Если я начинала гаммы играть, хоть и впол – такта, то они стучали по трубам. Папа ходил к ним, объяснялся, горячился, расстраивался. Мама всем этим соседкам усердно носила пироги и варенье, но их дружелюбия хватало ненадолго. Разве что, на пару чашек чая.. И холодно от этого, и забавно… Такая грустная жизнь… – Она обхватывала локти руками. Он обнимал ее одной рукой за плечи, другой прикасался пальцами к подбородку, гладя указательным ямочку в центре:

– Да уж, мало забавного! Трудно жить в холоде. Порой и невыносимо!

– Я знаю. – Она смотрела на него невидящим взглядом, отведя зрачок чуть поверх и в сторону, но странно, его обволакивал, обдавал теплом этот неточный взгляд, таинственный и загадочный, и хотелось полностью в него окунуться и как то забыться, разнежиться хоть на мгновение Иногда, полушутя, он называл его про себя «взором миттанейской принцессы». Когда это однажды вырвалось у него вслух, она вскинула подбородок. Дуги бровей удивленно взлетели вверх:

– Что ты такое говоришь, Кит? Разве я чем – то похожа на Нефертити?