Что до самой музыки, то она, при всей её красоте и несомненной значимости, показалась ему какой-то зашифрованной что ли; как если бы за голосами инструментов скрывались совсем иные звуки, пугающую загадку которых ему очень бы хотелось разгадать. Так думал он по дороге домой, с надеждой поглаживая в кармане неразлучное колёсико.
Поздно вечером в своей кровати он какое-то время лежал без сна, додумывая мысли уходящего дня (колёсико холодило ладонь под подушкой), а когда сон начал подступать к нему, смежил веки и шёпотом стал повторять ставшие уже привычными слова: «Колёсико, катись! Катись, колёсико!» Оно и покатилось – как обычно, с первыми каплями сна, упавшими с потолка и запечатавшими его глаза и уши сладким чёрным воском.
Он еле поспевал за колёсиком, споро бежавшим через луга, заросшие крупными, живыми цветами. Резко светило солнце. Цветы шевелили сухими губами, наперебой говорили с ним, кивали ему со своих неподвижных прямых стеблей. На ходу он нагнулся и сорвал один цветок. Тот тонко вскрикнул, ярко-жёлтая головка тут же отломилась, покатилась прочь, жалобно ворча и ругаясь. В его руке остался стебель – длинный, гладкий палец-палочка, подобный предмет он уже видел у дирижёра.
Луга вдруг кончились. Колёсико привело его к внушительному строению из тёсаных бревен, приземистому, но такому длинному, что его противоположный край был почти не виден. Вокруг не было ничего кроме абсолютно пустого места, залитого солнечным светом. Приблизившись, он увидел низкую дверь в стене. Она открылась сама собой. Колёсико шмыгнуло в дверь, он за колёсиком. Внутри обнаружилось огромное полутемное пространство, заставленное длинными шеренгами деревянных стульев. Между ними тянулся узкий проход. В конце его, где-то вдалеке, угадывалась ярко освещённая сцена. Колёсико катилось по проходу, тихо шуршало резиной по дощатому полу, подпрыгивало на редких сучковатых неровностях. Следуя за колёсиком, он оглядывался на людей, плотно заполнивших зрительские ряды. Очень скоро он понял, что здесь – только его отец и мать, просто их необычайно много. Наверное, тысячи его родителей сидели неподвижно в полной тишине и каждый из них умудрялся не смотреть ни на кого из сидящих вокруг.
Вот сцена. Оркестр уже ждёт его. Он взошёл на своё место перед музыкантами. Те дружно раскрыли футляры и достали инструменты. Присмотревшись, он обнаружил, что это какие-то особенные инструменты. Ну конечно! В руках у оркестрантов в виде музыкальных инструментов были люди – большие и маленькие, толстые и тонкие. Вот человек-скрипка и человек-гобой, вон там человек-контрабас и человек-фагот, а это человек-туба и человек-тромбон, ага! человек-валторна! подальше человек-барабан… а это что? так… человек-кларнет… так… надо же! человек-арфа, вернее, много вытянутых в струну человечков, напряжённо дрожащих, намотанных на колки внутри большой, чуть шевелящейся изогнутой рамы.
Что ж, пора начинать, публика (ха! сплошь мама и папа) в нетерпении принялась ёрзать на своих скрипучих сиденьях. Ничего, спокойно. Он вытянул руки на ширину плеч, подражая давешнему дирижёру, коротко глянул на музыкантов. Те сосредоточенно-серьёзно ждали его указаний. Тогда он взмахнул своим пальцем-палочкой и решительно ткнул им для вступления в сторону человеко-арфы. Музыкант послушно предпринял подряд несколько жёстких движений обеими руками, раздался переливчатый хор боли, прерванный гулким всхлипом человеко-литавры, которому, в соответствии со следующим движением дирижёра, крепко вломили колотушкой по плоской голове.
Для начала неплохо! Теперь он повёл рукой в сторону человеко-скрипок; под пилящими движениями смычков те тихо взвыли тонкими голосами, и тут же их поддержал ритмичный обыгрыш из протестующего деташе человеко-альтов, вымученных арпеджио человеко-виолончелей и дерганных вскриков человеко-контрабасов.