– Ты побудь с Игорем, сыночек, – она поцеловала мальчика, цепляющегося за неё, за её шею, так отчаянно, как никогда ещё при расставании не делал.

Именно это и напугало меня в этот момент больше всего, когда сама Лёля была спокойна и сосредоточенна, не сетовала даже на то, что мы добираемся так долго… Митя взялся плакать, чего никогда не было с ним, он не имел обыкновения капризничать. Его крик переполошил маленькую больничку, ко мне выглянула пожилая медсестра:

– Домой, домой идите, нечего тут шуметь, не скоро ещё…

– Что… там, серьёзно? – спросил я через Митюшкин крик. – Она беременная…

– Разберутся, ступайте домой с ребёнком, – она нахмурилась, смягчаясь и добавила: – очень много крови, кровотечение сильное… – сказала она другим уже тоном, – могут… не спасти, вот что, молодой человек, так что…

Мне стало холодно внутри… я прижал к себе Митю, первым почувствовавшего несчастье, но он рвётся у меня с рук, он никогда не вёл себя так, ни разу на моей памяти. Я даже отпустил, он в глубокой заснеженной дорожке сразу растерялся, остановился, не зная куда бежать и, остановившись, заплакал уже по-другому, просясь на ручки…

«Не говори Кириллу»… как ты представляешь это, Лёля?… Такое… «не спасти»… мы сели в машину, Митя всё плачет:

– Де мама? Игай, де мама?


Я приехал в Н-ск, и всё мне казалось таким странно незнакомым, будто и не Н-ск это, будто я в другом, до сих пор незнакомом городе. Почему мне это кажется? Потому что я в последние годы бывал здесь так редко, и многое успело поменяться несколько раз? Потому что наш двор стал похож на свалку для старых машин, а Лёлин, такой уютный когда-то, с цветущей клумбой, каждую весну со свежевыкрашенными качелями и песочницей и белёными стволами деревьев, теперь представлял вообще жалкое зрелище: обильные когда-то кусты сирени выломаны и частично вырублены, поломаны ветви у деревьев, тех самых, что цвели так обильно и дружно в ту весну, что мы вместе с Лёлей проводили здесь в 91м… наступает уже 2001й… Теперь снег засыпает остовы проржавевших машин, ни качелей, ни песочницы, ни клумбы давно нет, не осталось даже следов, будто и не было их никогда здесь. И сам дом полинял, как и наш, краска смылась, а новой их не красят со времён Советского Союза…

Я не мог не прийти сюда, в этот двор, не посмотреть на её дом, на балкон, куда я так легко забрался как-то… теперь балкон был остеклён, не заберёшься… да и Лёли там нет…

– Давно ты не приезжал на Новый год, Алёша, – дед не задаёт вопросов, деликатничает, как и бабушка.

Я не рассказываю о том, что уехал из Москвы, что меня ждут уже на новом месте, что через неделю я приступаю к новым обязанностям. Я не хочу обсуждать с ними передряги, что сотрясают мою жизнь, я не хочу ни их сочувствия, ни возмущения поведением отца и Лёли, ни советов, что мне надо оставить их обоих, забыть, наконец, и жить дальше без «этих подлецов»… уже всё это сказано, эти слова не значат ничего, только сотрясают воздух и давно не трогают.

Даже отвратительные насмешки моих коллег не тронули меня, я искал повода изменить мою жизнь, сдвинуть с мёртвой точки то, что будто в компьютере зависло в ней, наконец, нашлось, за что зацепиться. И решение сразу встало предо мной, будто ждало за дверью… Через десять дней, после окончания новогодних праздников я приступаю к работе на новом месте. Перемены нужны всем нам… я бился головой в каменную стену, возведённую передо мной и вот, наконец, нашёл дверь…


Праздник вполне удался. Хорошее настроение не портило даже осознание того, что мы расстаёмся с моими коллегами. Я не был огорчён этим, хотя пока не очень представлял себе, как я стану жить без кафедры, без научной работы, без десятков сотрудников, да даже без Москвы. Но у меня, было очень хорошее предчувствие, что вполне объяснимо, конечно, и хотя прощаться всегда грустно, я не грустил.