Волкова сутки не могла ничего видеть и страшно кричала, «как женщина, а не как солдат», – думал Колобок. Они поселились в большом двухэтажном еврейском доме, на хуторе, опустевшем после погрома. Так как для Колобковой работы нужны были тишина и покой, а Волкову девать было некуда (хотя, прозрев, цепляясь за стены, она уже рвалась в бой) – ее оставили жить в том же доме, пообещав потом взять в отряд к киевским комсомольцам, готовившимся выступить в поход на Обухов и Триполье, освобождать от банды атамана Зеленого.
Звали ее на самом деле Мириам Вольфзон.
Двумя годами ранее черносотенцы, под предводительством местного беглого каторжанина, маньяка и людоеда, устроили чудовищную резню, без всякой политической подоплеки, из одной животной корысти и жажды легкой наживы, назвав это борьбой с сионским злом. Отец Мириам был уважаемым человеком. Думали, что до их семьи дело не дойдет, но к ним-то и наведались в первую очередь. 20-летняя Мириам оказала вдруг нешуточное сопротивление, с ходу завалив двух здоровенных мужиков – одного проткнула вилами, второму попала в голову горячим поленом из печи (на правой руке по самый локоть тянулся бело-розовый шрам от ожога). Не ожидая таких стремительных потерь, неприятель замешкал и отступил, а Мириам выпрыгнула в окно и, вскочив на пасшуюся тут же на всходах пшеницы бандитскую лошадь, умчалась во весь опор в соседнее село. За ее выдачу потом предлагали большое вознаграждение, ведь убила она, как оказалось, «важняка». За него потом долго мстили, и почти никто не выжил из некогда большой семьи Мириам. Саму ее быстро приняли красные и посоветовали взять новое имя. Волкова как нельзя шло ей – всегда стоящая немного осторонь, неулыбчивая, с желто-карими холодными глазами, которые, казалось, не смотрят, а оценивают, она действительно напоминала волчицу.
Дни вынужденного безделья прошли в вялых ссорах с Колобком.
Он считал ее дикаркой и невеждой, хотя и небезынтересной. Ей он казался опасным в своем двуличии, непонятным со своими философскими размышлениями, но занимал странно большое место в вечерних раздумьях.
Теплой майской ночью на хутор напали. Видать, кто-то донес, или просто решили нагрянуть с предупредительным визитом, рассчитывая на авось. Колобок растерялся, Волкова, наоборот, будто обрадовалась – пока стреляли с улицы, не спеша завязала косынку, скинула кожаную куртку и, схватив винтовку, сумку с патронами и гранатами, выскользнула в окно. Прошла по широкому карнизу на втором этаже до угла дома, опершись плечом о водосточную трубу, стала стрелять. Колобок высунулся в окно, вытягивая из кобуры уже привычный браунинг, и увидел, как из еловой рощицы, сбоку от дороги, ведущей к хутору, вышел мужик в полосатых штанах, с наганом (Колобку этот наган показался огромным). Мужик прицелился в угол дома, туда, где к нему спиной стояла, отстреливаясь, Волкова. Колобок пальнул пару раз, мужик упал. Волкова обернулась на выстрел и, задержавшись взглядом на Колобковых расширенных от только что пережитого зрачках, странно неловко спрыгнула наземь.
Тут на конях подоспела подмога – услышали выстрелы, сразу все поняли. Привезли пулемет, атаку отбили.
Стало их всего на хуторе человек 20. И 6 дней они держали оборону. Стены дома от пуль сделались губчатыми, как трухлявые грибы, на дороге и во дворе лежали распластанные, покрытые пылью тела.
Как это бывает иногда в конце мая – пришел вдруг неожиданный хмельной медовый зной. Казалось, ночное тепло давали буйно растущая трава, бузина и калина, выстреливавшие свои пронзительно зеленые гибкие побеги чуть ли не на полтора метра за несколько дней. Все вокруг росло, разбухало, зеленилось, наливалось соками и цвело. Однажды, когда закончился очередной обстрел, Волкова пришла к Колобку на балкончик с разрушенными перилами, где стоял пулемет, и обняла его сзади, уверенно положив руки на грудь, прижавшись щекой к широкой, чуть мягкой спине. Это было неожиданно, но Колобок ответил единственно возможным, хотя и чересчур стремительным образом, – с Волковой и нельзя, наверное, было иначе. Чуть выше ягодицы и на боку у нее долго еще не сходили отпечатанные пунцовой лестничкой следы от зубчатого вала на пулемете, а на Колобковых лопатках остались по три царапины, которые потом гноились и не заживали около месяца, вызывая тупую тягучую боль, отстреливающую в шею и ухо.