Нет, есть Бог. Вот сиротел Иван, скитался без житьишка и без всякой надежды на крышу, и вдруг так подфартило, такой самородок намыл, едва погрузивши в студеную реку лоток. Эх, кабы знал тогда Жуков, в какое житье занесли его беспутные ноги, то, наверное, не только не польстился бы на дармовщинку, но и обежал бы избу за версту.
Еще после войны на этой родовой усадьбе плодилась коренная добрая семья. Дети шли косяком, и родители убивались на поле от темна до темна. А надо было урвать времени и для своей скотинешки, чтобы хоть как-то поднять ребят. А эти-то годы оказались самые голодные для севера, власть прижимала работящих, дозорила за каждым шагом. Каждый клок сена, накошенный на веретьях и в калтусинном кочкарнике, в ольшаниках и на водянистых воргах, нужно было притащить домой воровски, запасти на всю зиму, а на севере-то зима ой долгая, конца ей нет. И как-то хозяйку прищучил председатель колхоза с беременем сена и пригрозил: де, завтра с утра подъедет к дому машина с милицией, сделают у тебя обыск, и тюрьмы тебе не миновать. Баба ночь не спала, с утра в окна глаза проглядела, а машины все нет; и день ждет, несчастная, и другой, а после что-то дурное сделалось с ее бедной головенкой, и наша христовенькая с того испуга залезла в петлю. Ну, жену похоронили, муж с поминок, когда гости разошлись, сел на порог покурить, да тут и ковырнулся на бочок и отдал Богу душу. Восьмерых детей распихали по интернатам, изба осиротела, досталась переселенцам. Здесь-то и заматерел Васька Левушкин. Позднее сироты, выросши на чужбине, навестили Слободу, но в родовом доме жить отказались; все мерещилась им мать-удавленница; казалось, что покоенка бродит по житьишку, шуршит отопками, перебирает немудреные вещи, стучит пестом в березовую ступу и волочит на повети сани…
Вот такие хоромы достались Ивану Жукову. Но когда он узнал историю дома, съезжать было поздно, да и некуда. Он выскреб, отмыл вышку, повесил бумажную иконку Скорбящей Божьей Матери и стал потиху укореняться в усадьбу. Весною он уже расковырял сотку земли, воткнул картох, вымостил себе дорогу в комнатенку, чтобы случайно не испроломить головы.
Жуков знал, что заправляет банком Гриша Фридман, приятель со студенческих лет, но как-то запросто да чтобы явиться к банкиру на глаза, не приходило в голову. Хватит, в мальцах бегивал по соседям денег взаймы брать, и чувство прошака хорошо знакомо. Жуков внушил себе, что меж ним и Гришей Фридманом, с которым когда-то были не разлей вода, нынче пробился широкий ручей, который весьма трудно перепрыгнуть, чтобы не замочить ног и не изваляться в грязи. Мало ли какой оплошки может случиться, и надо гордость переломить, чтобы не заметить перемены в отношениях. Годы ведь не ставят мостов меж людьми, не наводят переправ, но, увы, рушат их, и даже самое дружеское чувство, если не подливать маслица в огонь, со временем заиливается.
Но случай привелся однажды, когда самолюбие можно было спрятать без изъянов для души; Ивана Жукова вдруг послали из редакции на интервью. Раньше банковский совслужащий был самым сереньким, незаметным, как агент КГБ, о нем знали лишь посвященные из бухгалтерского племени, кто наведывался в каменный дом за деньгами; заведующий был столь неслышимой и невидимой личностью, что вроде бы мыслился не из мира сего. А нынче, вот, расшумелись вокруг денежных людей, они сошли для нас за властителей жизни, они в сердцевине всех сплетен, сидят в кожаных итальянских креслах, носят сюртуки из английской шерсти и бриллиантовые запонки; банки из стекла и бетона, куда с легкостью ухлопывают народные денежки, своим щегольством и франтовством выскочки и прощелыги затмевают самые родовые столичные дворцы. Да, новое время на дворе, и новые люди с уютом помещаются в нем, распихав всю мелочь по задворкам неприглядного бытия. И Гришу Фридмана, заведующего провинциальным банчишком, тоже коснулись перемены. Прежде был Гриша как бы без плеч, тонкий, как черен ухвата, с печальными выразительными глазами и пепелесыми, в барашек, волосами, которые не брал гребень. Девки мерли от Гриши, как мухи, он долго хранил внешне отроческий вид, какую-то юношескую застенчивость, чем скоро окручивал машек и дашек. Сейчас же Гриша посолиднел, но полноту скрывал серый в полоску, очень даже приличный костюмишко. Бриллиантовых запонок не было, но искрилась алмазная капелька в черной атласной бабочке, подпирающей тугой, с ямочкой, подбородок. Нет, за столом мостился не простой человек; за тяжело приспущенными веками под хвостами жирных бровей, за стеколками золоченых очков прятались строгого силуэта глаза, продутые новыми студными ветрами.