Она уже почувствовала, как расцветают, набухают ее губы, растворяются, будто лепестки тюльпана ранним росным утром, и с них к махровому ждущему зеву стекает мальвазия из бледно-голубого нектара. И тут появилась подле прежняя незнакомка и выставила Миледи из подземелья. Миледи подчинилась неохотно, в земляном прахе застревали ее ступни, платьишко цеплялось за каждый выступ, волосы сплетались с паутиною, развешанной по сумеречным углам. Миледи уверяла незнакомку, что ей так жаль пропащих людей, утративших чистоту, так хочется помочь хоть малостью и вызволить из ада…
Миледи оказалась на склоне горы, но взору ее уже не радостны стали родные цветущие луга, и излука блистающей серебряной реки, по которой лениво сплывал нетревожный табунок лебедей, и выступы лилового древнего бора, припорошенного по овершьям золотой солнечной пылью. Миледи кинулась обратно к лазу во Тьму, но не может сыскать его, будто замуровали вдруг, запечатали за семью печатями и нет никакого намека на расщелину иль на устье пещерицы, на то змеиное норище, куда можно бы утянуться. Миледи мучительно ползает по каменьям, обдирая в кровь пальцы, ищется в кустарнике, обнизываясь шипами и колючками, попадая то в шиповники, то в заросли ежевики. Она знает, что поиски бесполезны, что земля затворилась, но в этом осатанелом упорстве видит успокоение душе…
Миледи с бьющимся сердцем, готовым взорваться, с усилием открыла глаза. Было позднее утро. На воле, знать, светило солнце, и чердачное заинеевшее окно, обнизанное голубым и желтым, было похожим на расписное пасхальное яйцо. В углу тщедушной золотой искринкою проблескивала лампадка. Ротман крутил булавою, лицо его было страдальчески искривлено, тело лоснилось от пота, будто умащенное маслами, и эти прокаленные мяса, скрученные в жгуты и канаты, уже не показались женщине прекрасными. Человек с каким-то наслаждением, как мазохист, истязал себя, позабыв все на свете, и она, Миледи, была лишь игрушкою в его тайных замыслах. Миледи приподнялась в корыте, натянула оленью шкуру к самому носу. Пахло прелью, и старым изношенным зверем, и терпким мужским потом, и свежей женщиной. Миледи зачем-то принюхалась и тут впервые поняла, как терпко и призывно пахнет любовь. Женщина растерялась, не в силах понять себя: то ли ей нестерпимо захотелось помыться с ночи, то ли снова подманить распаренного мужа в неуютную домовину, жестко обнимающую тело. Все случившееся как-то плохо напоминало брачное согласие и медовый месяц, когда молодые прирастают друг к дружке каждой кровиночкой и вздохом, тщательно вывязывают прочнейшую паутину будущей семьи, запутывают в кокон ласки малейшие прорешки и изъяны, намеки разладицы. Но Ротман не помогал выпростаться Миледи из этой ночной неудоби, и жена, больше из мгновенного каприза, вдруг хрипло выкрикнула:
– Слышь, Ротман? Больше не буду в гробу спать.
Иван вздрогнул, булава, споткнувшись над головою, вырвалась из рук и, будто камень из пращи, с гулким бряком отлетела в стену.
– Тебя клещ укусил?
– Нет, не клещ… Ты меня, Ваня, не любишь. Ты из меня, живой, хочешь какую-то баклушу деревянную вытесать. Что ты меня в корыто свиное засунул? Имя придумал шутовское и фамилию дал собачью. Я была Милица Левушкина. Слышишь, сколько ласки, тепла. Мила, Милица. А теперь – Ротман. Тьфу…
– Вот это не надо, – с угрозой протянул Ротман. – Мне тоже милиция не нужна, чтобы меня давили. Всю ночь орала: кто здесь? кто здесь? Ты что, сторожем ко мне нанялась? Я тебя насильно замуж не тянул, я тебя не неволил в кровать.
В горле у Ротмана горготнуло, он поперхнулся слюною и той внезапной жесточью, что перекалила нутро от обиды: серебристый волос на круглой голове встал торчком, муж стал похож на сиамского кота. Куда-то сразу пропала вся рассудительность и степенность, брови сомкнулись, и глаза навострились, как у рыси. Миледи попятилась, не желая затеивать ссору.