– Да, уважительный государь и не гордый! Давеча ко мне с каким делом прибег. Очень мучается он, что графа Палена в самый день закладки замка изругал, ногами на него топал, мучается, что в гневе закладку сделал. Хоть сейчас и возвеличен им Пален, но как государь во всякие приметы верит, то опасается, кабы вред от того гнева его не произошел ему в новом замке. Вот намедни призвал он меня и говорит: «К обедне сходи, Брызгалов, да вынь за него, за фон дер Палена, за раба божия Петра, просфорку, чтобы мне от него какой беды не вышло». – «Помолиться, говорю, завсегда рад, ваше величество, а только просфору вынимать неподобающе, как граф фон дер Пален, говорю, вроде нехристь – лютеран он, и нашей просфоры евонная душа не признает». Расхохотался, однако милостиво сказал: «Ну как хочешь, дурак».

– А разве я неправильно разъяснил? Нехристь – может, слово излишнее, а все же, если он лютеран, значит, не по нашему приказу числится на небе.

– Затейник наш царь-батюшка, слов нет, затейник, – то ли одобрительно, то ли с укором сказал самокатчик, когда Брызгалов по знаку выглянувшей в двери жены для чего-то ушел в соседнюю комнату. – Над покойником покуражиться легко, когда помер, а вот, слыхал я, в городе говорят, рабочих-строителей замка отблагодарить знатно приказано – всех сюда вселить, и с семьями. Пущай своими боками сырость обсушат!

– Медики всячески удерживают императора от переезда в Михайловский замок и вселения туда кого бы то ни было – сырость его смертоносна, – сказал Росси.

Брызгалов, входя, услышал эти слова и рассудительно добавил, обводя всех совиным взором из-под напудренных широких бровей.

– И я государю императору осмелился доложить, что рабочих потому вселять нежелательно, что у них произойти могут от лютой здешней сырости повальные болезни, почему заместо осушения стен дыхание их расточать будет одну лишь заразу. Но его величество уперлись в своей мысли о скорейшем въезде: хочу, сказали, помереть на том месте, где родился. И точно, когда стоял здесь Летний императрицын дворец, там и народились они двадцатого сентября тысяча семьсот пятьдесят четвертого году.

– И что же торопятся сорок сёмый именно тут проводить, ежели юродивая остереженье дала?.. – подмигивая Брызгалову, сказал самокатчик. – Довести надо до государя слова юродивой.

– Вот ты и доведи, когда с твоим самокатом пойдешь, – буркнул Брызгалов, – все одно тебе путь – обратно в Сибирь. А мне, браток, туда ехать неохота…

Все засмеялись. Росси сказал Мите, чтобы тот, забрав чертежи, ждал его в Академии внизу, у Ватиканского торса, он же на минутку зайдет по дороге к матери.

– Поговорить мне с тобой желательно, Иван Петрович, – сказал Митя, выходя с самокатчиком от Брызгалова, – зайти удобно ль к тебе?

– А ты заходи, не сумлевайся, чайку выпьем. Андрей Никифорович, хоть и большой барин, а с земляком свой, не чванливый.

Глава седьмая

Росси пошел к матери, чтобы узнать подробности про Лепикову дачу и объявить о своем намерении жить совершенно отдельно. Как обычно, едва он вошел в затемненную тяжелыми драпировками прихожую, его охватил слегка удушливый, пропитавший, казалось, самые стены, запах французских духов, неразлучных с его матерью.

– Мадамы нет дома, но у них в гостиной господин Воронихин рисуют госпожу Сильфидину, – глупо превращая в фамилию прозвание Маши, сказала краснощекая, так называемая непарадная, горничная матери.

– Где матушка?

– Уехали в Павловск – дачу продавать.

Росси передернуло: и девка, черная горничная, знала про дачу, а он, родной сын, даже уведомлен не был. Пожалуй, и вещи его – рисунки, чертежи, картоны – засунут куда ни попало, а то и в печке спалят, – надо самому озаботиться об их сохранности. Мать, как и отчим, кроме танца, иных искусств ценными не почитала. С досадой Росси шагнул в гостиную, но, увидя Воронихина, которого очень почитал, любезно ему поклонился.