Достойно сожаления, что в рукописи драмы «Люди и страсти» («Menschen und Leidenschaften») невозможно разобрать имени, кому посвящена она, – это бы раскрыло и уяснило нам многое. На заглавном листе этой драмы, возле тщательно зачеркнутого имени, Лермонтов нарисовал пером поясной портрет девушки под деревом. Самое посвящение тоже знаменательно:

Тобою только вдохновенный,
Я строки грустные писал —
Не знал ни славы, ни похвал;
Не мысля о толпе презренной,
Одной тобою жил поэт,
Скрываючи в груди мятежной
Страданья многих, многих лет,
Свои мечты, твой образ нежный,
Назло враждующей судьбе… [т. IV, стр. 117]

В черновой тетради на том же листе, где говорится о любви к двоюродной сестре, мы находим как бы дальнейшее еще разъяснение этой любви и намеки на разрыв. Прежде всего мы читаем стихотворение «Дереву»:

Давно ли с зеленью радушной
Передо мной стояла ты,
И я коре твоей послушной
Вверял любимые мечты!
Лишь год назад…
Промчался легкий страсти сон;
Дремоты флер был слишком тонок,—
В единый миг прорвался он.
И деревцо с моей любовью
Погибло, чтобы вновь не цвесть… [т. I, стр. 115]

Вслед за этим, в виде как бы примечания к стихотворению, Лермонтов пишет:

«Мое завещание (про детство, где я сидел с А.С). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим. Я любил и любил под ним и слышал волшебное – люблю, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца. В то время это дерево еще цветущее, при свежем ветре, покачало головой и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?» (Оно засохло.) Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежание тех, у которых есть надежды, но тогда же взял и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухою яблоней, положите камень – и пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие…»[69]

Так, Лермонтов вверял бумаге каждое движение души, большей частью выливая их в стихотворную форму. Он всюду накидывал обрывки мыслей и стихотворений. Каждым попадавшимся клочком бумаги пользовался он, и многое погибло безвозвратно.

«Подбирай, подбирай, – говорил он, шутя, своему человеку, найдя у него бумажные обрывки со своими стихами, – со временем большие деньги будут платить, богат станешь». Когда не случалось под рукою бумаги, Лермонтов писал на столах, на переплете книг, на дне деревянного ящика – где попало[70].

Гоголь говаривал, что писатель должен, как художник, постоянно иметь при себе карандаш и бумагу. Плохо, если пройдет день и художник ничего не набросает. Плохо и для писателя, если он пропустит день, не записав ни одной мысли, ни одной черты – надо в себе поддерживать умение выливать в форму думы свои[71].

Этот рецепт, рекомендованный Гоголем каждому писателю, Лермонтов выполнял вполне. Он даже сам подтрунивал над «этою смешною страстью своею всюду оставлять следы своего существования»[72], а в тетрадях 1830 года пишет – очевидно, самому себе – «Эпитафию плодотворному писаке»: «Здесь покоится человек, который никогда не видал перед собою белой бумаги».

Хотя Лермонтов и похоронил любовь свою «под сухою яблонью», однако оставаться с незанятым сердцем было не в его характере, пылком и увлекающемся. Кем-то из окружавших его девушек поэт увлекся, но ненадолго. Среди лета 30-го года он пишет:

Никто, никто не усладил
В изгнаньи сем тоски мятежной.
Любить? – три раза я любил.
Любил три раза безнадежно… [т. I, стр. 117]

По уверениям Екатерины Александровны Хвостовой, она в это лето стала предметом любви Лермонтова. Что это уверение не лишено основания, мы видим из того, что сам Михаил Юрьевич, позднее, в одном письме, говорит об Екатерине Александровне: «…было время, когда она мне нравилась…» [т. V, стр. 402] Но как долго это длилось и насколько серьезно было чувство – это вопрос другой.