Потом театр отправили из Москвы в Саратов. Оттуда Борис Николаевич сообщал:
«Сегодня приехал Храпченко>1. Остановился в номере напротив нашего. Вечером будет беседовать с нами. Предположено было начать 6-го работу театра в Саратове. Все, что я пока знаю. Советовался с Храпченко о вашем приезде. Он не советует. Находит, что вы живете в лучших условиях, чем можете жить здесь со мной. Он так же, как я, не виделся с семьей с начала войны. Что узнаю после беседы с ним, сообщу отдельно».
Наконец, семья наша соединилась – в Саратове. Директором театра в эвакуации был назначен Иван Михайлович Москвин>5, поскольку Немирович-Данченко оказался на Кавказе. Все жили в одной гостинице. Распорядок жизни артистов очень строгий. После 12 часов ночи не разрешалось говорить по единственному телефону. Все эти правила были вывешены на стене за подписью Москвина-директора. Как-то ночью постучали к нам в дверь. Мужской голос требует Ливанова к телефону.
– Слушаю. Кто говорит? – шепотом спросил Ливанов.
– Борис? Это ты? Шолохов говорит… Что ты шепчешь?.. У вас что, войны нет? Я с фронта и утром лечу в Москву. Сейчас мы приедем к тебе…
В этой маленькой, старой гостинице была чугунная лестница. Через некоторое время мы услышали грохот, разносившийся эхом по всему зданию подобно шагам командора. В дверь постучали и вошли три человека. Михаил Александрович Шолохов был в военной форме, он тогда с усами пшеничного цвета и большим нависшим лбом был похож на художника Федотова… Вторым был Князев, прокурор Саратовской области, земляк Шолохова. И еще с ними был молодой человек, тоже военный. В Саратове строго соблюдалось затемнение, и мы зажгли фитиль, опущенный в масло на блюдце. Сначала Шолохов рассказывал о фронте. О молодых женщинах-санитарках, иногда очень маленьких и хрупких, которые добросовестно находили раненых на поле боя и тащили их на себе, не будучи даже уверенными, что раненые еще живы…
После этих удивительных рассказов Шолохов вдруг запел высоким голосом казачью песню. Ее подхватил Князев… Они так пели, что никогда и нигде мы ничего подобного не слыхали. Пение продолжалось до семи утра, потом все поехали домой к Князеву, где его жена дала нам яичницу с салом и налила по стакану спирта. Все выпили «посошок на дорожку».
Приехали на заснеженный ледяной аэродром, и Михаил Александрович улетел.
Вернувшись в гостиницу, убирая со стола, обнаружила трубку Шолохова. Забыл. Хватится, какая досада! Но он обещал на обратном пути из Москвы на фронт, пролетая через Саратов, обязательно зайти. Я положила ее в чемодан. Не зайдет – будет нашим талисманом. Трубка Шолохова с фронта! Часа через три появился Князев.
– Шолохов, вероятно, у вас оставил трубку. Звонил из Москвы!
– Нет! – Я поспешила опередить Бориса Николаевича.
– Посмотрите внимательнее…
– Я тщательно убирала. Нет, трубки нет.
Он ушел.
– Ну знаешь! – сказал потрясенный Ливанов. – Соврала, да еще прокурору!
– Он приедет, и я сама хочу ему отдать.
После ухода Князева постучали в дверь.
– Борис Николаевич. Москвин просит вас сейчас же к нему.
– Я с тобой.
– Пошли.
Глядя в окно и не оборачиваясь, сдерживая себя, накаленным голосом Москвин спросил:
– Что происходило сегодня ночью в вашей комнате? Никто не спал в гостинице…
Я робко сказала:
– Иван Михайлович, сейчас я все вам объясню.
Но Москвин прервал меня:
– Ливанов будет отвечать!
Все это говорилось с такой поистине москвинской силой, с таким безвыходным для нас подтекстом, что, казалось, объяснить ничего уже будет нельзя.
– Иван Михайлович, – начал Ливанов, – ко мне ночью пришел Шолохов с друзьями, проездом на фронт, и они так замечательно пели казачьи песни…