Отмечу еще, что все мы в Советской России были глубоко убеждены, что наша распущенность поражает Европу, и что грехи наши превзошли Содом и Гоморру.
Нужно было повидать Европу, чтобы узнать, что наоборот, Россия осталась едва ли не самой чистой и целомудренной страной в мире. Во всяком случае, современная Германия, не говоря уже о Франции, испорчена гораздо больше. Я констатирую этими словами не только впечатление русских, но и немцев, которых здесь трудно заподозрить в пристрастии. Немецкие врачи были в свое время поражены, убедившись в необычайно высоком проценте невинных девушек среди мобилизованных в Германию работниц. Американские журналисты, посетившие СССР, дают приблизительно ту же моральную оценку:
«Мы привыкли думать, что русский человек добр. Во всяком случае, что он умеет жалеть. Мы видели основное различие нашего христианского типа от западной моральной установки. Кажется, жалость теперь совершенно вырвана из русской жизни, и из русского сердца. Поколение, воспитанное революцией, с энергией и даже яростью борется за жизнь, вгрызается зубами не только в гранит науки, но и в горло своего конкурента-товарища. Дружным хором ругательств провожают в тюрьму, а то и в могилу, поскользнувшихся, павших, готовы сами отправить на смерть товарища, чтобы занять его место. Жалость для них бранное слово, христианский пережиток, "злость" – ценное качество, которое стараются в себе развить».
От таких обвинений остается только руками развести. Мне пришлось бы квалифицировать их как клевету, если бы автор не употребил слова «кажется». Подлинно, наваждение.
Не буду говорить о доброте и жалости в СССР среди адских условий, о которых эмиграция не имеет представления. Упомяну здесь только несколько моих последних встреч с Советской Россией, из того периода, когда я бежал из занятого советскими войсками Берлина и, выдавая себя за иностранца, постепенно продвигался все дальше на запад.
У самого выхода из города, в лесах, что между Берлином и Потсдамом, я с группой других русских повстречали сторожевого красноармейца. Белокурый гигант в кожанке, со вздернутым носом, с типично русской физиономией, освещенной голубыми глазами, к которому мы обратились по-русски, нас не задержал и даже показал нам дорогу. Но ведь он был во власти одной заботы, каковой он с нами наивно поделился: «Там в лесу ходит немец (солдат). Я ему кричу: "Ком хир"[5], а он испугался, ушел в глубину. Ведь наткнется на других, могут застрелить; зря пропадет человек!» И, удрученно качая головой, исполин поправил на перевязи свой автомат и снова стал бродить по опушке, напряженно смотря в лес.
В этой жалости к врагу была типичная русская натура; невольная теплая улыбка скользнула по губам всех моих спутников, наверно и по моим.
Много позже, у перехода через Эльбу, будучи в лагере для иностранцев в пределах советской зоны, я зашел, поранив ногу, в русский амбулаторный пункт. Меня приняла санитарка – молодая, довольно хорошенькая девушка.
Как и естественно, она свое дело знала плохо, а общая ее культура была так слаба, что она едва могла записать латинскими буквами мою фамилию. Но надо было видеть, с каким сочувствием, с какой жалостью она стремилась мне помочь – а ведь я был для нее неизвестным иностранцем. Я навсегда запомнил, как вздрагивали ее ресницы, когда, перевязывая мою царапину, она старалась не причинить мне боли. Этого теплого, чуткого отношения я никогда не видел на Западе. В той простой девушке жила русская душа, какой она всегда была и будет.
Эльба перейдена – блаженный миг! – и наш поезд медленно движется на запад. Напротив нас на станции остановился идущий в другом направлении поезд с русскими рабочими, возвращающимися домой. К ним подходит какая-то немка и, жалуясь на голод, просит подать хлеба. Один из русских, собрав полную миску галет – видно, дорожного пайка – подал ей, не беря денег, и сказал на ломаном немецком языке: