Спрут описывает, но не объясняет расширение и упрочение французского государства в период с Капетингов до Бурбонов [Spruyt. 1994а. Р. 77–108]. Хотя он справедливо отвергает ту функционалистскую предпосылку, будто военно-технологический прогресс определил размер и организацию политических единиц, простая отсылка к королевско-бюргеровскому альянсу также не в состоянии ответить на вопрос о том, как и почему французская монархия расширяла и укрепляла сферу своего влияния на протяжении столетий. Из-за такого упущения создание королевского государства представляется неким естественным процессом роста государства. Как мы покажем позднее, решающим фактором в случае Франции стала не столько политическая сделка между жителями городов и королем, сколько борьба между режимом ренты, поддерживаемым независимыми сеньорами, и общим налоговым режимом, который продвигался монархией и ее наследными чиновниками.
Однако поскольку Спрут, как и Рагги, отстаивает идею модернизационного потенциала занятых торговлей бюргеров, а также выделяет исключительную территориальность и внутреннюю иерархию в качестве решающих критериев нововременной государственности, он ошибочно признает в позднесредневековых и ранненововременных королевствах нововременные государства: «Возможно, это чересчур – считать, что в 1300-х годах мы уже можем найти нововременную Францию. Ведь еще будет затяжная война с Англией, годы религиозной смуты, внутреннее противостояние городов, знати, духовенства. Однако уже в этом периоде мы обнаруживаем существенные черты нововременной государственности» [Spruyt. 1994а. Р. 79]. Такое равенство не только противоречит выделенному Максом Вебером идеальному типу нововременного государства, центрированному вокруг собственного безличного характера и рациональной бюрократии, оно приводит к совершенно неверной интерпретации персонализированной природы позднесредневекового и ранненововременного королевского суверенитета. Хотя логика феодально-политической и территориальной фрагментации была и в самом деле подорвана после кризиса XIV в., рождающееся абсолютистское государство просто попыталось централизировать ренты как «гигантский землевладелец» [Rosenberg. 1994. R 135], навязывая, если соглашаться с Хайде Герштенбергер, режим «обобщенной личной власти» [verallgemeinepersonate Gewalt] [Gersteberger. 1990. R 510–522]. Территориальность, в свою очередь, стала функцией наследственной династийности. Она не была ограниченной в современном смысле, как и не управлялась она ясной внутренней иерархией. Неверно интерпретируя абсолютистский суверенитет, Спрут выстраивает радикально неверную периодизацию сдвига от Средневековья к Новому времени. Поэтому он, следуя Гилпину и Рагги, полностью поддерживает тот миф, что Вестфальский мир стал основополагающей хартией нововременной системы суверенных государств[35].
Хотя, по Спруту, коммерциализация привела в Европе к трем регионально различным ответам (суверенное территориальное государство, города-государства и союзы городов), эта трехчленная классификация не исчерпывает всего объема политических альтернатив, существовавших в ранненововременной Европе. Сведение институциональных отличий к двум базовым альтернативам, территориальной и нетерриториальной, не соответствует весьма неравномерному и разнообразному, то есть темпорально синхроническому, но качественно диахроническому развитию ранненововременных политических сообществ в Европе. Это не требование исторической полноты, а аргумент, серьезно ослабляющий тезис Спрута о конкурентном отборе на основе институциональной эффективности.