– Так она сошла с ума?

– Нет, не сошла с ума. Просто состарилась.

– Она умрет?

Томас поколебался, затем ответил:

– Да. Однажды.

– Но не сейчас?

– Нет, не сейчас. Спи.

Лили попыталась отодвинуться на край кровати, высвободиться из хватки отца, но мужчина притянул ее ближе, шепча:

– Тс-с, не бойся.

Лили больше ничего не сказала, но не от страха, а от отвращения, и не попросила его уйти, а притворилась спящей. Через окно ей было видно звезды. Лили выбрала одну и стала ждать, когда та упадет. Ждала долго, звезда все не падала, и в конце концов Лили заснула. Проснувшись на рассвете, она понятия не имела, осталась ли звезда на прежнем месте – далеко, скрытая под покровом небесной лазури, – или рухнула где-то на Ступне Тапала.

* * *

Ночью было тяжелее всего. В холодной тьме комнаты дневные размышления Сарбана оживали. Луна равнодушно проливала свет, озарявший то одно, то другое, а пустоту священник заполнял своими мыслями, изгоняя тени и мрак. В углу он поместил кроватку Бога, короткую и узенькую, под стать отроку, и лишь буйный, непослушный чуб выглядывал из-под одеяла. Слышно было, как Бог посапывает, вероятно, видя во сне мир, в котором Сарбану не пришлось бы наполнять тени смыслом. Возле кровати – грязные башмаки, вечно в пыли биварских проулков (ибо тьму снаружи Сарбан наполнил Биварой, тем городом, где было Всё, пока не нагрянуло Ничто, а не городом мэтрэгунцев, где всепожирающее Ничто восторжествовало); под одеялом Бога, внутри его плоти Сарбан заподозрил проблески подростковых страстей, словно маленькие бутоны болезни, ночные тоскливые мечтания о какой-нибудь юной горожанке, и священник опечалился, ибо знал, что не сумел спасти Бога от смерти, но успокоил себя тем, что хоть от любви его спас. Он моргнул разок, и Бог – весь целиком – канул в небытие.

Слева от Сарбана, на пустой половине кровати, вновь обосновался холод. Сарбан гнал его ночь за ночью, обнимая подушки, одеяла и простыни, и наполнял весь мрак Варой. Холодный воздух клубился и струился, очерчивая женские формы, и там, где раньше не было ничего, под одеялом проступала пышная грудь Вары. Ее живот ждал его, словно непаханое поле, и казалось, что Бога она не рожала, таким зеленым, полным силы и страсти было это поле, и Сарбан ощутил, как в нем скапливаются проклятия и злость, собираются в семени и бурлят без намека на избавление. На распущенных волосах Вары, подстриженных по игривой биварской моде, в равнодушном лунном свете поблескивали искорки, и Сарбану захотелось спрятать эти волосы, поэтому он склонил лицо туда, где под одеялом сочилось теплой влагой лоно, и стал его целовать, лизать. Тихо, чтобы не разбудить Бога, причмокивал, смачивая пересохший язык. Вара не стонала – она никогда не стонала, плотская любовь была для нее таинством, которое разворачивалось за пределами мира, далеко от соприкасающихся тел, и Сарбан так ни разу и не сумел проникнуть в ту даль, где Вара кричала от наслаждения.

Сарбан опустил руку и стал трогать себя – но он был не один, не сам по себе, между ними пребывал холод, и мужчина понимал, что все впустую, холод никогда не уйдет. Вара стала его ласкать, он почувствовал, и она ему сказала – без слов, – что это пустяки, она знает, кто он, какой он и чего от него ждать, и взяла его в рот. Пока жена высасывала жизнь из его чрева, Сарбан думал, что, возможно, Вара не была Варой и, наверное, ему не дожить до утра, а потом он взорвался и ощутил свое замерзшее семя под неумолимым взглядом холода, будто тяжелый снег на собственном животе. Иногда он засыпал, а когда открывал глаза в полусне, то видел всю комнату – случалось, весь Мир – под толстым слоем снега из семени, и по всей Ступне Тапала смердело тухлятиной, и священник знал, что на самом деле Мир и должен так смердеть, а не благоухать весенними цветами, не источать осенний аромат созревающих плодов, нет, он должен вонять тухлятиной, словно душа, увязшая в одряхлевшем теле, как в болоте. Он знал, что стоит моргнуть, и Вара – вся, какая есть – канет в небытие.