Огромный домашний цветок, который она пересаживает из одного горшка в другой, что-то ласково приговаривает и отстраняет мальчика тихонько вымазанными в земле руками. Он вертится, с восторгом непослушания хватается за толстый ствол цветка, дёргает его, горшок летит на пол, в лицо сыпется мелкой дробью мокрая земля, в тот же момент – резкая боль в глазах, и крик. Резь усиливается, не может открыть глаз, текут слезы. Это так странно – слезы, не переставая, текут только из одного глаза. Человек в белом халате выворачивает Киту глазное яблоко, у него это получается очень просто, а мальчик замирает от этой странной манипуляции. Врач обращается к бабе Клаве, которая оказывается с нами в этом кабинете: «Покапайте капли, слизистая натёрта, ещё некоторое время будет болеть».

Она прижимает маленького Никиту к себе, пахнет привычно и успокаивающе сдобой и корицей. Баба Клава такая мягкая, покачивает его на коленях: «Едем, едем, на лошадке по дорожке гладкой» …

– Я помню, – Кит говорит уже совсем тихо, и отпускает её локоть. – Цветок помню, мне попала земля в глаз. И булочки с корицей. Я помню.

– Ты не можешь помнить, – с какой-то неземной тоской в голосе говорит она ему. – Не можешь. Мы никогда не виделись с тобой, Никита.

Баба Клава плачет совершенно беззвучно, на сухую, только глазами без слез, но Кит понимает, что она плачет.

– Твои родители уехали, когда ты ещё не родился. Сегодня я виделась с твоей мамой впервые за семнадцать лет. И мне пора.

В её размытом взгляде было столько же любви, сколько и безнадёжной тоски.

– Вы кто? – все так же тихо спросил Никита. Хотя уже не держал, она не делала попыток убежать.

– Твоя бабушка, – сказала просто.

– Но мне говорили, что у нас не осталось никого из родственников.

– Твоя мама, да. Она сказала. Когда-то случилась трагедия. Мы жили в одном городе. Ольга просто не хотела вспоминать об этом. Поэтому они переехали сюда. И оборвали все связи с прошлым.

– Трагедия? Какая? – он ничего не знал. Хотя, нет. Наверное, знал. Чувствовал. Может, с самого младенчества чувствовал, что что-то в их семье идёт не так. Неправильно.

– Спроси у неё, – сказала баба Клава. – В конце концов, это ваша жизнь. Уже не моя. Не имею права, и ничего не могу сделать. Уже слишком поздно. По крайней мере, я попыталась. Прощай.

Она вдруг крепко обняла Никиту и протяжно всхлипнула. С шумом и свистом, но все так же, не проронив ни слезинки, всухую.

– Милый мой, держись. Бедное дитя. Дитя… трагедии.

Она резко отстранилась и быстро, не оглядываясь, пошла вдаль по улице, оставив Кита совершенно растерянного, с нелепо растопыренными руками, стоять на перекрёстке.

Москва. 29 лет назад. Нил

Митька смешно закусил губу, стараясь не смотреть на рваную рану, прорезавшую его лодыжку. Он изо всех сил пытался показать, что ему не больно.

– Эй, раненый боец, – я вылил на его ногу банку пива. Оно зашипело и поползло вниз, окрашивая и без того грязную кожу пивными разводами.

– Ты идиот? – заорал Митька. – Водой надо чистой! Будет заражение!

Он хлюпнул носом, и все-таки, не удержавшись, взвыл. Я похлопал его по плечу.

– Спиртом лучше всего. Но водки нет. Есть только пиво. В нем, наверное, тоже есть что-то обеззараживающее.

– В чем смысл? Тырить это, чтобы потом вылить?

Он кивнул на ящик с пивом.

– Шустрый простит нам одну банку, – чуть подумав, убеждённо произнёс я. – Тем более что он нам проценты все равно зажимает.

– Кстати, о процентах, – Дрюня сидел с задумчивым, отстранённым видом, не реагируя никак на Митькины страдания. – Нил, ты бы поговорил с ним…

– И что ему скажу? – я снял футболку, прикинув, что она не то, чтобы совсем чистая, но для начала сойдёт. Стал стирать уже вовсю воняющую пивом грязь с Митькиной ноги. В конце концов, он пострадал за наше общее дело, упав с забора на доску с гвоздём, когда мы перебрасывали этот ящик с территории магазина. – Он же прекрасно знает, что товар того… Откажется принимать, и как мы?