Они стояли лицом к лицу, полосуя друг друга свирепыми взглядами; они не задумывались о том, что их наверняка видят и слышат и что ссора командиров – плохое зрелище для бойцов-окруженцев. Командирам было по двадцать пять, у командиров накипело, командиры на какой-то миг перестали быть командирами.

– Ты, Зураб, на меня глазами не сверкай, я тебя еще не боюсь! Я тебе пока нужен! Кто, кроме меня, сможет понтонку взорвать подручными средствами – всякими там трофейными снарядами, дерьмом да соплями?! Никто! И вообще… Страшней всего, что в глубине души ты прекрасно понимаешь: на меня-то ты можешь положиться! На холуйчика своего Голубева – нет, а на меня – да! А только это не помешает тебе, как только выйдем к своим, сдать меня в особый отдел. Пораженец, мол, паникер и те де; стишки ещё, небось, приплетешь – ну, те самые… И будешь гордиться своей партийной принципиальностью. Вот что самое страшное: гордиться будешь! Из-за такой вот гордости мы и додрапали хрен знает докудова! И еще хрен знает куда додра…

У Михаила как-то внезапно и мгновенно ссохлась, омертвела гортань. Примерещилось ему вдруг что-то напрочь бредовое: будто бы глазами задохнувшегося от ярости старшего политрука Ниношвили одновременно и вместе с помянутым старшим политруком смотрит на него, Михаила, ржаво-бурая волкоподобная тварь. А еще – будто бы он, Михаил, стоит, где стоит, но и в то же время идет вслед убегающему горизонту… идет по жухлой осенней степи под низким да плоским кудлатым небом… и ковыльные стебли цепко охлестываются вокруг порыжелых кирзовых голенищ…

Так что смолк он – оторопело, испугано – еще за миг до того, как и.о. комполка обрел, наконец, голос, и заорал, наливаясь черной венозной кровью:

– Молчать, лейтенант Мечников!!!

2

– Ничего страшного, товарищ лейтенант. Кость цела… ну, то есть почти. А остальное… В детстве коленки расшибали? Вот и это ничуть не страшнее, только и того, что на голове. Ну, и немножко сотрясение мозга… так, самую чуточку…

– Сотрясение? Приятная новость: оказывается, еще есть чему сотрясаться… – Михаил болезненно сморщился, но не из-за настоящей боли, а скорей по привычке.

Морщиться ему теперь стало не из-за чего.

Сидеть, привалясь спиной к песчаному скату “госпитального овражка” оказалось сказочно удобно (еще и сложенную на манер подушки шинель подмостили туда, под спину-то); ловкие да проворные пальцы санинструктора творили натуральные чудеса – Белкина словно бы не присохшую к ране повязку меняла, а так только, поглаживала легонько. Главное же, лейтенант Мечников больше не должен был никому ничего доказывать. Лейтенант Мечников сделал всё, что мог; лейтенант Мечников предупредил, растолковал как умел, и не его, лейтенанта Мечникова, вина, что старанья пропали даром. Пускай теперь бывший друг Зураб ломает голову над странным поведением немцев, а лейтенанту Мечникову голову уже без малого поломали, и означенный лейтенант имеет, наконец, полное право вздохнуть поглубже, закрыть глаза и…

– Нет-нет, товарищ лейтенант, спать вам нельзя. Всё-таки сотрясение, не шуточки… Нужно потерпеть хотя бы до вечера.

Вот так ангел милосердия в единый миг оборачивается ведьмой. Мучительницей. Палачк… палачих… в общем, палачом в коротковатой армейской юбке.

– Вы извините, я не смогу с вами долго сидеть. У меня других много, которым гораздо хуже… – бормочет в самое ухо, и трясет, трясет за плечо… – Я буду стараться подходить к вам почаще, а вы только не спите, хорошо? Вы же сильный, вы сами сможете. Вспоминайте что-нибудь хорошее и не спите, ладно? Ладно, а?

Что-нибудь хорошее… Дурочка ты рыжая, чего же хорошего может вспомниться человеку через полчаса после того, как ему, человеку-то, посулили расстрел? И даже не один расстрел, а три… Это не кто иной, как бывший друг Зураб давеча орал в своём так называемом штабе: