Муха мог пойти на обострение, а надо оно? По любому – нет. Мы как доги мраморные на случку идем, друг за другом косяком. Лица мандариновые, батареи кипят, шляпы дымятся… «Мамы, папы, прячьте девок…». Да какие в же… мамы, они в общаге, колхозницы. Ну, жизнь, только держись. Вот Егор на киче – это жопа, но об этом с утра, а теперь по мохнаткам ударим передовицей.

Утро в России вечно похмельное, наверное, даже для тех, кто не употребляет алкоголь. Я всегда знал, что миксовать синьку с другой синькой – это кикоз. Знал… ну, и что! Ничего не помню, точнее, слабо что.

Проснулся от жуткого сушняка, язык намертво присох к небу, попробовал пошевелиться, не срослось. Руки, как вата, наверное, я Гулливер и меня опутали мерзопакостные тоталитарные лилипуты. Вот дерьмо. Постарался осемелироваться в пространстве, глаза плохо слушались, скрипели, словно, из глазниц тоже откачали всю влагу. Это они, засранцы, карлики. В носу застыли непроходимые сталактиты, и чертовски больно резали внутренние стенки ноздрей. Попытался что-то ляпнуть, да вовремя спохватился, язык-то присох. Получилось как у Герасима. От этого посталкогольного мычания зашевелилось что-то справа. Я выдернул из носа неровный, как 18 турецких сабель, сталогмит или сталактит и, прилепив его куда-то под матрац, все же превозмог себя и повернул голову вправо. Моя несчастная голова напоминала мне колодезный чугунный люк. То, что я разглядел песочными глазами, никак не могло скрасить это поганое утро. В раскодированную ноздрю ударила стойкая струя шанхайского букета. Симбиоз неподмытых гениталий (прелая селедка) и ужасно стойкий, как французский афтошейв, миазм подмышкового пота. «О! Бля», – Герасим заговорил.

Я тут же подпрыгнул, оторвав свое тело от нечистого одра. Сокраментной фразы не изреклось, но глаза захлопали влагой. «Неужели я ее… того, и без гандонов, наверное?» Мне вдруг стало невыносимо жаль себя, а еще… еще стыдно перед Ленкой. Я живо вспомнил Мухин любовный рецидив с летальным исходом, и у меня зачесалось сердце.

Наспех натягивая свои доспехи, я то и дело представлял, как захожу к ней домой, к моей Ленке, захожу тихо без стука, а она исполняет бардельеро с одногруппником. Во мразь, пошинкую обоих. Я гнал от себя эту паранойю, но она почему-то не собиралась уходить.

Совершив несколько затяжных глотков из носика алюминиевого чайника, я, протря свои «караулки» (глаза), юзанул на выход. Ленка – сука, с каким-то демоном, бандерлогом, а я в это время… на задании… а-га! Я бежал вниз по зеленым ступеням и думал, какой же бивень мог додуматься подобрать для лестницы подобный колор. Уже на выходе я лбом столкнулся с Мухой и Малым. Они выглядели, по любому, не лучше моего.

– А где Санек? – спросил я. – Сколько время?

– Вон баки висят на вахте.

– А Санек…

– Домой уже двинул, – подчеркнул Муха.

– Ну, Малый, ты подсуетил фрейлин. Кизяк, мама не горюй, – наехал я.

– А я что, обещал топ-моделей, – несколько обиженно бухнул Малыш.

– Да хули, на уши присел, «Укропа Помидоровича» исполнил, сейчас еще жди каких букетов. Такие вафельницы центровые. На конец, сто пудов, намотали. Надо в трипер-бар целиться. Ты долго, Малый, «ливер-то давил» (склонять к сексу) с этими колхозанками. «Алюры» галимые, не знаю за ваших, но моя… – при слове последнем меня аж перекосило и кишки перевернуло в животе.

– А что ты меня на горло берешь. Сам намазался на этот движняк половой, а сейчас предъявы состраиваешь.

– Ладно, хорош, пацаны, «бутиловку» (скопление людей) с рамсами устраивать, пидалим отсюда. Надо разломаться, а то гнет похмелье, – вступил в полемику Муха.