– …
– Ну вот, а врач сильно расстроен, по понятной причине, почему мужчина не звонил ему так долго, о чем он вообще думал? А еще врач, конечно, неслабо озабочен распространением болезни, и он осматривает мужчину, щелкает языком и говорит, что это последний момент, когда можно начать дорогущее швейцарское лечение, на что-то еще надеясь, и, если еще чуть-чуть промедлить, болезнь поглотит мужчину без остатка и станет необратимой, он будет жить, но станет серым, шелушащимся и кривым на веки вечные. Врач смотрит на мужчину и говорит, что сейчас выйдет из кабинета, а мужчина пусть подумает. Врач определенно считает, что мужчина не в своем уме, раз до сих пор не в Швейцарии. И вот мужчина сидит в кабинете, один, весь укутанный, в варежках, и у него реально кризис, и разбитое сердце, и он напуган до жути, потому что одержимость одержимостью, но вот наконец-то наступает переломный момент, на который толсто намекает солнечный лучик, который прорвался сквозь тяжелые тучи, застящие в этот день небо, и поразил мужчину сквозь окошко врачебного кабинета, но мужчина так и так понимает в переломный момент, что реально важнее всего на свете его чудесная, милая подружка и их любовь, а остальное всё пустяки, и мужчина решает позвонить ей и рассказать обо всем, чтобы она приехала и подписала документ на выдачу всех его сбережений, чтобы он тут же, в тот же самый день, сел на самолет в Швейцарию, и к черту страх перед тем, чтобы все ей рассказать, хотя страшно просто вот невероятно.
– Ого.
– А заканчивается история так, что мужчина сидит за столом врача, с телефонной трубкой в варежке, слушая гудки, то есть звонки в квартире, и гудков многовато, не то чтобы абсурдно многовато, но достаточно, чтобы задуматься, дома подружка или нет, ушла она, возможно, навсегда или не ушла. И так всё и кончается: мужчина сидит, гудки в варежке, лучик солнца заплаткой падает на мужчину из врачебного окна.
– Боже правый. Ты ее напечатаешь?
– Нет. Слишком длинная. Это длинная история, сорок страниц с гаком. И ужасно напечатана.
– …
– Прекрати.
– …
– Линор, ну прекрати же. Это ну вот вообще несмешно.
– …
– …
– Только откуда ты столько об этом знаешь?
– Знаю о чем?
– О тщеславии второго порядка. Ты реально удивился, что я не знала о тщеславии второго порядка.
– Что тут сказать? Может, я просто скажу, что видел белый свет?
– …
– …
– Имбирный эль?
– Не сейчас, но все равно спасибо.
3. 1990
Санитар выплеснул содержимое стакана пациента в окно, водная масса, ударившись оземь, сместила камешек, тот покатился по наклонной дорожке, со щелчком упал на каменный дренаж в канаве, испугал белку, наскочившую на орешек прямо тут же, на бетонной трубе, заставил белку взбежать на ближайшее дерево, в процессе потревожив тонкую хрупкую веточку, та застала врасплох группу нервных утренних пташек, одна из них, изготовившись к полету, испустила черно-белый пометный сгусток, и тот шлепнулся аккурат на ветровое стекло крошечного автомобильчика некой Линор Бидсман, едва та заехала на парковочное место. Линор вышла из машины, а пташки полетели прочь, издавая звуки.
Клумбы из фальшивого мрамора – от прошломесячной жары пластмасса осела и кое-где скуксилась – окаймляли ровную бетонную дорожку, ведущую от границы парковки к входным дверям Дома; предосенние цветы сохли и седели в глубоких ложах сырой земли и мягкого пластика; бурые вьющиеся стебли хило карабкались по перилам, огибавшим въезд над клумбами; перила же, крашеные, ярко-желтые, даже ранним утром казались дряблыми и липкими. На сочной августовской траве, низко-низко, блестела роса; солнечный свет перемещался по газону, пока Линор шла по подъездной дорожке. У дверей чернокожая старуха стояла не шевелясь рядом с ходунками, открыв рот солнцу. Над дверями по узкому тимпану обмятой светилом пластмассы, тоже корчившей из себя пламенеющий мрамор, бежали буквы: ДОМ ПРИЗРЕНИЯ ШЕЙКЕР-ХАЙТС. По обеим сторонам от дверей в каменных стенах, что закруглялись и образовывали вне поля зрения фасад, пребывали в заточении вычеканенные подобия Тафта