Перхуша, непрерывно поправляя сползающий вправо с дороги самокат, думал о ненавистном мельнике, о том, что дважды уже зарекся к нему ездить, и вот опять придется иметь с ним дело.
«Видать, слабый зарок я себе положил, – думал он. – Зарекся на Спас: ноги моей там не будет, а таперича – прусь к нему за подмогой. Если б зарекся крепко – ничего б и не случилось, пронесли бы ангелы на крылах своих мимо этой мельницы. А таперича – прись, стучи, проси… Или вовсе не надо зарекаться? Как дед говорил: худа не делай, а зароку не давай…»
Наконец впереди из снега возникли еле различимые две полулежащие в сугробах ракиты, а за ними и дом мельника со светящимися двумя окошками, стоящий прямо на берегу и почти нависающий над рекою. Застывшее в реке водяное колесо сквозь пургу показалось доктору круглой лестницей, ведущей в реку из дома. Это выглядело так убедительно, что он даже не усомнился и понял, что лестница это непременно нужна в хозяйстве для чего-то важного, связанного, вероятно, с рыболовством.
Самокат подполз к дому мельника.
За воротами залаяла собака. Перхуша слез, подошел к дому и постучал в светящееся окно. Не очень скоро калитка возле ворот приотворилась, возник неразличимый в темноте человек:
– Чего?
– Здоров, – подошел к нему Перхуша.
– А, здорово, – узнал его открывший калитку.
Перхуша тоже узнал его, хотя этот работник был у мельника всего первый год.
– Я, тово, дохтура в Долгое везу, а у нас тут полоз сломило, а чинить на ветру несподручно.
– А-а-а… Ну, погоди…
Калитка закрылась.
Прошло несколько долгих минут, и за воротами завозились, загремел засов, ворота со скрипом стали отворяться.
– Въезжайтя на двор! – приказным голосом выкрикнул все тот же работник.
Перхуша громко зачмокал губами, направляя самокат в створы ворот, самокат вполз на двор. Доктор вошел следом, и работник сразу затворил и заложил ворота. Хоть и было темно и снежно, но доктор различил довольно просторный двор с постройками.
– Господин дохтур, пожалуйтя, – послышался женский голос с крыльца.
Доктор пошел на голос.
– Не оступитеся, – предупредил голос.
Платон Ильич еле различил дверь, но тут же споткнулся о ступеньку и схватился рукой за бабу.
– Не оступитеся, – повторила она, поддерживая его.
От бабы потянуло кислым деревенским теплом. В руке она держала свечку, которую тут же задуло. Баба была женою работника. Она провела доктора через сени, открыла дверь. Доктор вошел в просторную, добротно и богато по деревенским меркам обставленную избу. Две большие керосиновые лампы освещали помещение: две печи, русская и голландка, два стола, кухонный и обеденный, лавки, сундуки, полки с посудой, кровать в углу, приемник под покрывальцем, портрет Государя в негаснущей радужной рамке, портреты государевых дочерей Анны и Ксении в таких же переливающихся рамках, двустволка и автомат Калашникова на лосиных рогах, гобелен, изображающий оленей на водопое и самогонный аппарат на деревянной подставке.
За обеденным столом сидела мельничиха, Таисия Марковна, полнотелая, крупная женщина лет тридцати. Стол был накрыт, на нем поблескивал маленький круглый самовар и стояла двухлитровая бутыль самогона.
– Проходите, милости просим, – произнесла мельничиха, приподнимаясь и накидывая сползший цветастый павлопосадский платок на свои полные плечи. – Господи, да вы ж весь в снегу!
Доктор действительно был весь в снегу, словно вылепленный детворой на Масленицу снеговик – только сизый нос торчал из-под облепленного снегом малахая.
– Авдотья, чё стоишь, помоги, – приказала мельничиха.
Авдотья принялась отряхивать и раздевать доктора.