Подранил, – понял мальчишка, холодея, чуть привскочил, стараясь разглядеть зверя (глупое занятие, если подумать, в предрассветных-то сумерках! да только разве подумать-то время есть?), и в этот миг берёзовая жердь, на которую они опирались ногами, глухо хрустнула, и Грегори с ужасом почувствовал, что опора уходит из-под ног.

Он рухнул с высоты в две сажени, земля тяжело ударила в ноги, и мальчишка повалился в траву, упал на четвереньки.

Больно не было.

Но лучше б было, – подумал Грегори, когда понял, что кабан-подранок несётся прямо к нему, и осознал, что ещё мгновение – и он, позорно вереща, помчится прочь.

Медвежья болезнь, – вспомнил он, и успел ещё удивиться тому, что у него есть время на такие глупости. А в следующий миг с лабаза раздался сопровождаемый щелчком винтовочного курка спокойный голос отца:

– Не вздумай бежать.

Кровь гулко била в виски и шумела в ушах, ноги ослабли в коленях – даже захоти он бежать сейчас, не смог бы. Грегори нетвёрдой рукой ухватился за рукоять ножа – сколь глупой сейчас казалось ему то, как он цеплял его сегодня на пояс и мечтал – вот бы Маруська увидела! Выдернул нож из ножен, и почти тут же увидел окровавленную кабанью морду всего в какой-то сажени от себя.

Всё.

Пропал.

И почти тут же бабахнуло снова – вспышка выстрела разорвала сумерки, отец стрелял почти вертикально сверху вниз, от дула винтовки до туши кабана было всего-то аршина четыре, не больше. Пуля сшибла зверя в прыжке, он рухнул почти под самые ноги Грегори, и мальчишка инстинктивно шарахнулся назад. В следующий миг кабаньи клыки вспороли дёрн на том месте, где он только что стоял.

Кабан – невероятно живучий зверь.

А через мгновение сверху на кабанью тушу обрушился отец, ударил ножом раз и другой, отыскивая под рыжей (Грегори видел во вспышке выстрела – рыжей!) шкурой кабанье сердце. Подождал пару мгновений, но секач больше не двигался, слышно было только, как он тяжело вздыхает, засыпая, да то, как ломит прочь сквозь чапыжник вспугнутое стадо.

А потом Матвей Захарович коротко выдохнул и нервно рассмеялся:

– Гриша, сынок… достань-ка там флягу… ох не те уже мои годы…


4


В город въезжали со стороны Колмазы. Коляска прогремела по шаткому мостику через овраг, на дне которого едва слышно по летней жаре шелестел ручей, и сразу вынырнула на Чумаковскую улицу. Кони бодро вынесли коляску наверх, оставляя следы подков в глинистой, плотно утоптанной копытами и колёсами по летней жаркой поре дороге, потащили её между палисадниками городской окраины. У поворота на Миллионную вслед коляске весело засвистели мальчишки – босые и чумазые. Грегори даже приподнялся невольно, словно ожидал увидеть среди них питерского знакомца, бульвардье Яшку-с-трубкой, но вовремя опомнился и сел на жёсткое сиденье коляски. Наткнулся взглядом на ехидную ухмылку французёнка Жоржика и удивлённые глаза мадам Изольды.

– Чего это ты, Гриша? – тоже с лёгкой ноткой удивления спросил отец. – Никак подраться с ними думал? Брось…

Объяснять Грегори ничего не стал.

Незачем.

На Миллионной подковы звонко зацокали по брусчатке, отец то и дело раскланивался с встречными знакомцами, не спеша дефилирующими по дощатым тротуарам вдоль высоких заборов и каменной кладки – по Миллионной больше всего было различных купеческих контор, а время было как раз обеденное, полуденное – вот и выходили прогуляться конторские служащие.

С Миллионной свернули на Малую Сибирскую и покатили вниз под уклон, к Белой. Коляску потряхивало – Малая Сибирская была вымощена уже не брусчаткой, а булыжником, со всеми его прелестями.

Когда пересекали Никольскую, Матвей Захарович махнул рукой в сторону Троицкой площади: