Двадцать семь километров мы ещё не успели пройти, в лучшем случае три, но припев запеваем уже в двадцать седьмой раз. Горланя что есть мочи, мы входим в какое-то механическое состояние, при котором голова отключается, а мускулы работают сами по себе. Если бы не эта боль в пятке, которая становится всё сильнее, я бы, кажется, смог дойти пешком до самого Марселя и даже дальше. Но я точно натёр себе мозоль – давно не снимал ботинок. Слишком давно.

Вот и новый дорожный знак: Эр-сюр-Л’Адур, девятнадцать.

Девятнадцать километров впереди.

– Хлеб будешь?

Морис отрицательно мотает головой.

– Не во время физической нагрузки, все спортсмены знают, что во время напряжения есть нельзя, иначе собьёшь себе дыхание.

– Но мы-то не спортсмены!

Он пожимает плечами.

– Нет, но нам ещё топать и топать, так что лучше не надо.

Пока мы идём, небо потихоньку заволакивают облака, и наши тени, еще недавно такие отчётливые, начинают расплываться и постепенно исчезают.

«Двадцать восемь километров пешком…»

Если не касаться пяткой земли, то мне не так больно, так что левой ногой надо ступать только на пальцы. Надо как-то приноровиться к такой ходьбе.

– Ты что, хромаешь?

– Не обращай внимания.

Мне начинает казаться, что белые каменные тумбы на обочине, которыми размечены каждые сто метров дороги, начинают попадаться всё реже. В начале они точно отмеряли сто метров, а сейчас между ними метров триста, не меньше.

Теперь у меня начинает ныть щиколотка. Эта ходьба на кончиках пальцев ужасно напрягает мускулы, и как я ни стараюсь, но приходится наступать на пятку. Нога дрожит до самого бедра. Тут же меня пронизывает боль от мозоли, трущейся о носок.

Нельзя останавливаться, об этом и речи быть не может. Пусть моя нога превратится в культю, но я не замедлю ход. Сжимаю зубы и насвистываю, локтем прижимая сумку к своему боку, чтобы она не болталась.

Эр-сюр-Л’Адур, восемнадцать.

Морис вдруг сворачивает в сторону от дороги и садится под дистанционным знаком. Побледнев как полотно, он прислоняется головой к верхушке тумбы, выкрашенной в красный цвет.

– Мне нужно передохнуть, какой-то упадок сил, слишком мало спал.

Меня это вполне устраивает.

– Поспи чуток, и полегчает, времени полно.

Я понимаю, что у него нет сил на ответ, он весь осунулся. Пока брат свернулся калачиком на откосе, я решаю развязать шнурок своего ботинка. Как обычно, узел никак не хочет поддаваться.

Именно этого я и боялся: шерсть прилипла к коже, и в том месте, где нога терлась о ботинок, расплывается розовое пятно, большое, как монета в один франк.

Если отодрать ткань, крови будет ещё больше. Лучше не буду трогать.

Тихонько шевелю пальцами, чтобы болело не так сильно.

Хороши же мы оба – один еле живой от усталости, а другой стёр себе ногу в кровь. Никогда нам не дойти до этой треклятой дыры. Всё шло слишком хорошо.

Я вынимаю из сумки носовой платок. Тщательно сложенный, отглаженный, с бледно-зелёными и коричневыми квадратами по краю. Сооружаю себе из него импровизированную повязку, которую наматываю поверх носка, плотно закрывая ею мозоль. Так трение будет меньше.

Теперь нога не влезает в ботинок, но в конце концов я с ним справляюсь. Делаю несколько осторожных шагов по дороге. Кажется, теперь идти будет не так больно.

Положив морду на лапы и высунув язык, дворняга смотрит на меня. Морда у неё симпатичная, как у тех приблудных парижских псов, которые облюбовали фонари между улицами Симар и Эжен-Сю. Может, и эта дворняга сбежала, как мы, и перешла линию, как мы? Уж не еврейская ли она?

За моей спиной слышится звук колёс.

По тропе, которая идёт перпендикулярно дороге, движется повозка, запряжённая лошадью. Всматриваюсь: никакая это не повозка, а нечто куда более изящное; смахивает на фиакр с откидным верхом, как в фильмах про былые времена.