Помнил же Генка только теплые, пахнущие молоком, материнские груди, а запах отца – этого Генка не помнил. Когда через десять лет в их дом пришел мужчина и сказал ему: «Я твой отец», – Генка настороженно смотрел, силясь вспомнить все, что мать ему рассказывала об отце. Тогда он своим «возможно» привел отца в изумление.

– Возможно… – сказал Генка и тут же навострился дать деру.

– Я тебя дам, возможно!

Мать взъярилась и по привычке замахнулась на Генку тем, что было под рукой, на этот раз березовым веником, а Генка отлично знал разницу между веником и полотенцем и потому, вертко крутнувшись, выскочил в сенцы и по крутой лестнице, слетел во двор.

– Вот и возьми с него, – говорила мать, ластясь к отцу. – Надо же, вылепил! Выходит, это ты-то, «возможно», его отец?

– Он еще не понимает, что говорит, – успокоил отец жену.

Учение Генке давалось из рук вон плохо, и в особенности плохо русский язык. Генка писал так, как слышал, как произносил слова сам, и потому все диктанты, изложения-сочинения оценивались жирной единицей.

Язык у Генки был, что называется, «без костей», и придумывал свои ребяческие небывальщины мастерски так реалистично и ярко, что через некоторое время сам же свято верил в них. И еще в Генке жила неестественная для детей жалость к живому. Однажды он до истерики рыдал, увидев на дороге раздавленную лягушку, хотя этого добра вокруг было больше, чем надо. Генка не рвал цветы и не тащил охапками в дом букеты черемухи.

Такое поведение сына беспокоило отца и он пытался внушить ему, что в жизни нужно быть «не слюнтяем», не «жалостливой размазней», а человеком решительным, волевым. Постепенно усилиями общества и стараниями родителей из Лютикова вытравили жалость, и, как всегда бывает в таких случаях, она ушла, а на смену ей пришла жесткость, граничащая с жестокостью.

Но до того как в Генкином характере зазвучали металлические нотки, был в его жизни особый период, связанный с тем, что после возвращения из мест заключения отца в доме Лютиковых поселился дед Григорий. И с этой поры с лета 1956 года все в доме изменилось.

* * *

Разгоряченный игрой в лапту, Генка влетел в избу. У него от холода свело ступни ног, потому что вокруг дома еще лежал снег, осевший под весенним солнцем, но от этого не ставший теплее. Траверз железнодорожного полотна оттаивал раньше, и потому деревенские пацаны ранней весной собирались там, лишь только сходил снег и показывалась прошлогодняя увядшая трава, сквозь которую уже пробивались зеленые побеги новой. Когда становилось невмочь, то выбегали на само полотно и отогревали ноги на головках рельсов: к полудню они до тепла нагревались от солнца.

Вся семья – сидела за столом. Во главе – дед, позади него в углу на треугольной полочке – икона. Лик Христа проступал из тьмы и сурово смотрел на мальчонку. По правую руку от деда сидел отец Генки, а мать управлялась с чугунками у зева русской печки.

Генка плюхнулся на своё место напротив деда, и тут же дедова ложка ударила по столешнице. Это была особая ложка, привезенная им из австрийского плена еще в первую мировую войну. Звук был резким и неожиданным, даже Генкин отец вздрогнул и посмотрел недоуменно. Дед Григорий месяц тому назад приехал с двумя деревянными, с коваными уголками, сундуками. В них было все, что осталось от зажиточного некогда семейства из трех сыновей Григория и четырех дочерей. Коллективизация «подгребла» двух старших, и они сгинули в приобских болотах, остались младший – Михаил, да еще дочь, которую, вместе с зятем, те же немилостивые ветры истории загнали в Таджикистан.